И мы выпили.
Все дела сделаны. Теперь меня здесь ничто не держит. Завтра можно и в город, на своё место. Загостились мы тут…
Как-то незаметно, само собой, на столе появилась ещё одна бутылка.
– Ну, это уже перебор! – укоризненно говорит жена. – Может, хватит?
– Хватит так хватит! Пойдём на воздух! – Жоржик тяжело поднимается из-за стола. – Во всяком деле перерыв нужен. Чего лошадей гнать? Эту, – он махнул головой на бутылку, – мы ещё успеем повалить. Поищи топорик, тушу разделать. Мясо теперь созрело. Охолонуло. Пора! Видишь, морозец погустел!
Топор искать долго не пришлось, и мы с Жоржиком вышли на вечереющий простор. Солнце ещё лучилось, и длинные чистые тени, какие бывают только в раннее предзимье, стелились на жёлтой от закатного света земле, напоминая о быстротекущем времени.
– Всего ничего, а день пролетел. Дай-ка своих, с фильтром! – попросил Жоржик, и мы оба закурили, вглядываясь в розоватый отсвет высоких перистых облаков на холодной синеве неба.
Немножко грустно, Завтра уезжать. Лето кончилось, делать здесь больше нечего. А там – город. Работа. Товарищи. Жизнь. Но всё равно как-то не по себе. Может, от выпитого, хмельного.… Приеду, на шашлык ребят позову. Посидим. Погудим. Покурим. Споём что-нибудь наше, русское…
– Пойдём, командир, дело делать! – прервал мои мысли Жоржик. – Мне бы только мясником работать! Страсть люблю это дело! Давай сюда топор!
Увидев хозяина, застоявшаяся кобыла приветливо закивала головой, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу.
Зашли за сарай, где ещё тлела солома. Влажная, она испускала белые фонтанчики дыма, не имея силы разгореться. Кругом одна солома, утоптанная и вялая. А где же сама туша? Я, ничего не понимая, бросился в кусты, но там только беспородная псина, привязавшаяся к нашему обиталищу, увлечённо грызла свиную голову.
Откуда здесь голова? Что за чертовщина? Кто голову за сараи выбросил?
Собака была так увлечена, что не обратила на меня никакого внимания на мой пинок в бок. Она только зло ощерилась и продолжала вгрызаться в сочное мясо.
– Ах, мать-твою – мать! – Жоржик запустил в псину топор, но достал её только обушком. Собака, коротко взвизгнув, нырнула в такие заросли, что угнаться за ней было бесполезно, да и незачем. Не могла же она уволочь туда целую тушу. Никак не могла!
Неподалёку лежали с белыми копытцами ножки, примеченные мной на холодец. Собака их не тронула. Что она, дура, что ли, кости грызть? Мне оставила.
– Возьми, пригодится! – кинул полуобглоданную поросячью голову к моим ногам Жоржик. – На студень пойдёт! Чего добром брезговать?
Я послал Жоржика туда, откуда выходит весь род людской.
– Эт-то ты зря на меня пургу гонишь! Гоши Сопли это дело! Вот сволочь какая! Пошли к нему! – Жоржик поднял топор и засунул его за пояс.
Гошина изба, осевшая по самые венцы, кособокая, с прогнившим от времени крыльцом и крышей-седёлкой, стояла возле самого кладбища. Наверное, отсюда тогда так жалобно и бесприютно кричала ночная птица.
Дверь Гошиной избы открыта настежь. Полный справедливого гнева, я ворвался внутрь. Но в избе, в густых вечерних сумерках никого не было, кроме голодного кота, бросившегося с испугу мне под ноги. Пустота пугала.
Жоржик, сплюнув, вогнал с досады в подвернувшийся табурет топор:
– Вот сука позорная! Пошли, мы его где-нибудь застукаем!
Ходить по деревенским избам, искать вчерашний день, не захотелось. Кто признается, что выменял на самогон мясо ворованное? Не пойманный – какой вор? Да и найдёшь если, скажут: – Ты что, паря, я кабанчика сам вчера заколол. Хочешь, продам задок? Вы в городе, говорят, голодные ходите. По дешёвке уступлю, так и быть!
Чего дураков искать? Они нынче перевелись. Остались двое: один с топором, а другой с кулаками по деревне ходят…
– Пошли, Егор Батькович, допьём, что на столе осталось. Чего зря людей потешать? Пойдём!
Пришли и пили.
Потом жена рассказывала, Жоржик на какого-то Гошу Соплю зубами скрипел. «Убью!» – говорил.
– Ну, чего вспоминать? – тёр я виски. – Что было – то ушло. Зря я вчера Балду под нож подвёл. Надо бы Марусе его оставить. Ведь задарма он нам достался. Да и Маруся нам благодарна была бы. Мы все лето её молоко пили, и творог на столе был…
* * *
В городе всё осталось по-прежнему с одной лишь разницей, что у меня была работа. Правда, не ахти какая, но всё же с оплатой, хоть и небольшой. Можно было смело считать себя при деле. Какая-то уверенность в себе появилась. Всякий труд благослови удача! – как говорил один очень русский поэт.
Жизнь в деревне постепенно забывалась. Что скрывать? Отвык я от сельской идиллии. Город избаловал. Я не ощущал никакой ностальгии по убогому неухоженному быту, где все удобства во дворе при любой погоде, на ветерке. А самым контактным товарищем – всё тот же ветеринар-таксидермист, незыблемый, ка в море остров, – Жоржик, с которым я так и не сблизился, чтобы считать его настоящим приятелем.
Деревня уже не казалась мне уютным патриархальным местом, куда можно спрятаться от жизненных тревог большого города. Кроме опустошения и какой-то гибельной безысходности, проживая там, я ничего не почувствовал.
Русская деревня после всевозможных экстремальных опытов и современных беспомощных реформ, не выдержав перегрузок, с пробитым дном опустилась в глубины разрушительной энтропии, где всё стремится к абсолютному нулю.
Я бы не и вспомнил о тех шести-семи месяцах жизни там, если бы не письмо.
С бесконечными извинениями писала, конечно, Маруся:
«Здравствуйте, мои дорогие соседи! Пишет вам тётя Маруся, может, помните ещё такую? Соскучилась я по вас, вот и пишу, сидя одна-одиношенька возле окна. В окне никого нет. Только одичавшая яблонька стоит, тоже одиношенька. Она почему-то стала после вас усыхать, и теперь родит одну кислятину, которую не ест ни одна скотина. Над яблонькой небо – и всё. Сижу и никак не привыкну к безделию. Ферму нашу сожгли, а коровок всех изничтожили. Приехали какие-то не наших краёв люди на грузовых машинах. Коровок, каких погрузили, а каких на месте забили. Потом подожгли всё кругом и уехали. Кто они и откуда – никто не знает. Милиция появилась только через неделю. Стали всех стращать, опрашивать: кто что видел. Почему не оказали сопротивление? А кто будет оказывать сопротивление? Из всех мужиков – Жоржик, царство ему Небесное, один. И того дома нашли на полоски изрезанного. Милиция допытывается: кто это сделал? Не наши это его зарезали. Наши даже и по пьянке так не изуродуют. Те, на машинах которые приезжали, вроде цыган каких. Не боялись, Шумели очень, как фашисты, только без танков. Господи, да что же это я вам пишу страсти всякие! Вы уж меня, дуру, простите! А так у нас всё хорошо. За избой вашей я слежу. Приезжайте, пожалуйста, на следующее лето! Да, ещё забыла сказать, Гошу Соплю Федька Кержак, да вы его, наверное, не знаете, здоровый такой дедуля, ночью в катухе доской убил. Он-то думал, кто чужой за ягнёнком пришёл, а это наш, Гоша. Ударил его впотьмах дед доской по голове, а в той доске гвоздь большой оказался. Так и помер Гоша. Федька Кержак оправдывался перед следователем, крестился, говорит, если бы я его узнал, что это наш, Гоша Сопля, я бы его бить не стал, уши бы надрал только, чтобы по чужим сараям не шастал. Но следователь попался дотошный. Ты, говорит, дед сам в доску гвоздь вбил для убийства. Посадили Федьку в тюрьму за превышение действий самообороны. А тех, приезжих, так и не нашли. Кто искать будет? Всем теперь некогда стало. Все свою копну молотят, Такие дела вот. Заговорилась я. Вам теперь, может, тоже некогда.
До свидания! С поклоном к вам, Маруся».
Вот и всё письмо. Лучше я бы его не читал, а то заворочалось в груди, заныло, застонало. И своя жизнь – как укор передо мной теперь…
Но несмотря ни на что, мне повезло: друзья-приятели позаботились, не оставили без работы. Деньги маленькие, но ничего, как-нибудь управимся… Переживём.