При таком состоянии нам крайне досадны были даже подозрения в склонности к монашеству от студентов-товарищей; особенно негодовали мы, когда иные из них, видя нас идущими к отцу Вениамину, прямо с насмешками говорили вслух: “Вот они, будущие монахи, назидаться идут”.
Это всё заставляло нас ходит и реже, и как-нибудь незаметно от других…
Но ходить мы не переставали до самого окончания курса. Отец Вениамин был человек достойный, и монах незаурядный, его доброта и ласка нас привлекали. Только мы были какие-то оголтелые в духе монашества, и, в одебелелом сердце и ушами слушали, но не слышали, и очами смотрели, но не видели.
Так, к общему студенческому удовольствию, тамбовские студенты и не выручили монашество. С окончанием нашего курса, в котором ни одного монаха-студента не было, прекратилось надолго дальнейшее поступление.
Студенческая жизнь в академии была во всех отношениях достаточная. По крайней мере, я был ею доволен, как человек, воспитавшийся в семинарии на медные деньги, в простой и суровой обстановке.
Только трудно было учиться, вследствие многих недостатков семинарского образования в Тамбове. Там мало до крайности сообщали нам общих сведений по наукам и не давали никаких удобств к чтению нужных книг. О многих книгах мы и не слыхали, между тем как студенты других семинарий их могли знать и читать ещё в семинарии и от того проявляли больше развития и знания.
Этот недостаток почувствовал я с большей тяжестью душевной; и должен был взяться всеми силами за восполнение его, чрез добывание нужных книг и усиленное их чтение, не упуская и прямых студенческих занятий.
Студенческие занятия трудны были особенно в том отношении, что иные профессоры читали лекции в классе и требовали, чтобы студенты для репетиций сами составляли записки о том, что было прочитано, и лекций от себя не сдавали. Другие сдавали записки перед экзаменами, и студенты должны были их списывать себе; литографирования у нас не существовало и в помине; много было дум, забот и труда по составлению сочинений, которые сдавались ежемесячно, и по которым собственно и оценивался студент в своём научном достоинстве. Дума об этих сочинениях – и дума тяжёлая – занимала студента постоянно, и в комнате, и в классе, и в церкви, особенно когда до срока немного уже оставалось времени.
Тут между студентами происходило какое-то пустынное разъединение и уединение, точно бес проскочил между ними и унёс жизнерадостное общение.
Одни сидят за чтением книг, набираясь сведениями для заданной темы. Другие с пером в руке исписывают листы бумаги; иные где-нибудь ходят взад и вперёд, занятые одной думой. И всё это мрачно, серьёзно, задумчиво и ужасно сердито; так что, смотря на них со стороны, невольно подумаешь, что в мозги их забито по крепкому гвоздю.
Эта срочная ежемесячная работа ума была для студентов своего рода страдной порой.
Не менее тяжёлым временем была готовка к экзаменам, которых тогда полагалось два в год, перед Рождеством и после Пасхи в мае-июне, частных, да по одному в год экзаменов публичных, после частных.
Трудность этого приготовления возрастала от отсутствия печатных учебников и от малого количества сдаваемых профессорами записок, которые списывать студенты не успевали каждый для себя, а писали группами.
В таких постоянных трудах проходила вся жизнь студента, монотонно, однообразно, сухо и отвлечённо. Никаких развлечений для разнообразия и обновления не полагалось: не было ни музыки, ни пения, ни гимнастики – всё это считалось пустой забавой, а танцы – безнравственным и предосудительным делом.
Немудрено, что иные студенты не выдерживали такой удручающей жизни и тайком крепко запивали, а иные впадали часто в хандру, от которой не скоро отделывались.
Заведение было закрытое, под строгой монашеской опекой; стояло вне города на Арском поле, почти одиноко; в город ходить далеко, да и мало дозволялось: надо указать, к кому и для чего, а было не к кому.
Иные студенты, чтобы походить по городу и развлечься, выдумывали себе знакомых и на имя их записывались в книге для разрешения отлучки от начальства.
Так у нас, тамбовских, часто фигурировали для отлучки в город фамилии чиновников – Писарева и Язвицева, у которых мы, как незнакомые, никогда и не бывали, но о которых знали только, что они наши земляки – тамбовские.
Некоторое развлечение давал нам летом маленький академический сад, в котором мы иногда играли в мяч и чушки, но этот сад был недавно рассажен, и в нём ещё не было тени.
Ещё развлекались мы летом в свободное каникулярное время в так называемой “Швейцарии” против академии. Это довольно большая роща, служившая местом загородного гулянья и маленькой летней дачей казанского губернатора, где он иногда и жил в тиши. В ней был и ресторан и распивные.
Здесь можно было с удовольствием погулять, а иные студенты со свободными деньжонками могли чего-нибудь и распить с предосторожностью, чтобы не узнали.
В этой “Швейцарии” припомнился мне такой случай: я и один из моих товарищей, Васильков Степан Иванович, вместе шли как-то раз летом, к реке Казанке купаться, проходя чрез “Швейцарию по главной её аллее”. Шли и о чём-то философском с ним рассуждали, и в отвлечении и увлечении не заметили, как поравнялся с нами какой-то старик навстречу, прошёл, и, моментально обратившись назад, свирепо окрикнул нас такими словами: “Шапки надо снимать, дураки, когда генерал идёт”.
В испуге мы моментально остановились, как чем-то ошеломлённые, хватаясь за свои картузы, и едва-едва нашлись сказать: “Извините, ваше превосходительство, мы вас не узнали”.
Моментально генерал поворотил назад и пошёл своей дорогой. А мы потащились далее своей, но уже не в прежней бодрости, а чем-то подавленные и растерянные.
Стали догадываться, кто это такой грозный генерал, и, наконец, догадались, что это сам генерал-губернатор Баратынский, которого мы никогда прежде не видали и не знали; да и при встрече с ним мы никак не могли узнать и просто генерала в нём шедшем попросту с купанья, и без всякой генеральской видимости; мы долго побаивались, как бы этот николаевский генерал не довёл до сведения нашего начальства о нашем преступлении.
Но, вероятно, наше ошеломлённое состояние от грозного крика генерала произвело на него приятное впечатление, и он на нём с удовольствием успокоился.
Этот случай дал нам возможность в первый раз узнать казанского генерал-губернатора Баратынского и никогда его не забывать.
Доходили до студентов слухи и о Казанском театре, в котором давали хорошие представления. В наше время славились, как знаменитость, в театральной труппе: Милославский – трагик и драматург, Дудкин – комик, Стрелкова, в балетах Шмитгоф. Все студенты рвались хоть раз побывать для развлечения.
О дозволении на то начальства и мыслить было нельзя.
Но за невозможностью легального пути мы ухитрялись проникать в театр путём нелегальным и делали так ловко, что начальство не могло знать об этом.
У студентов всегда были преданные друзья – два давнишних служителя академии – юркий ветеран Кирьякович, придверник, или швейцар, и Егор Власович – студенческий цирюльник.
Между ними и студентами издавна существовала традиционная близость и искренняя взаимная любовь. С помощью их всегда можно было в позднее вечернее время уходить и приходить в театр и из театра самым потаённым образом, – всё гладко и тихо устроят и никогда не выдадут.
На случай предосторожности от чуткого носа и четырёх глаз отца Вениамина, помощника инспектора, о котором говорено выше, сами уже студенты поступали, в видах выручки, так: Вениамин, в целях надзора, часто приходил в студенческую столовую, когда все обедали или ужинали, и в спальни во время ночи, когда все студенты спали; как в столовой по пустым местам за столом, так и в спальнях по пустым койкам, он дознавался, кого нет дома.
Студенты, в случае запустения местного, предварительно уже озабочивались, для выручки товарищей, так разместиться за столом, чтобы нигде не оказывалось пустоты, а в спальнях койки пустые взбудораживали так, что человек с них как будто только встал и вышел, а то и чучелу делали, или клали кого-либо из служителей.