— Сыпь три целковых.
— Зачем?
— Даром, что ли, билеты дают?
— Дак нету билетов, Коля.
— У меня терпение, — сказал Колька. — Но ты не играй на нервах. И учти — это в последний раз… В самый последний!
— Может, не надо, Коля?
— Давай монету!..
Колька Бубнов ушел в дежурку, а Тимофей, удовлетворенный и довольный, остался на аэродромном поле, чтобы беспрепятственно полюбоваться самолетом. При Кольке не хотелось выказывать интерес. А сейчас он медленно обогнул самолет, потрогал рукой зализанное крыло, коснулся заклепочек на обшивке. Разглядел пропеллер с железными наконечниками, светло и чисто блестевшими, будто они натерлись об воздух…
Летчик сидел на перекладине лестницы, свесив ноги.
— Прокатиться желаешь? — спросил летчик.
— Не, — сказал Тимофей.
Он боялся думать об этом. Мечта у него была, самая сокровенная, отдаленная, почти недостижимая мечта… Родилась она зимою, в феврале; Тимофей бежал из школы Губиловским лесом; стылая оторопь дарила окрест, замерло все. И вдруг раскололась, рассыпалась тишина — над маковками деревьев низко тянул самолет, неторопливо качаясь, как на ухабах; и Тимофей увидел в кабине летчика с громадными очками, занимавшими пол-лица; позади летчика горбился второй человек, тоже в громадных плоских очках, он держал на ремне ружье, обхватив его кожаной рукавицей… С воздуха шла охота на волков.
Тимофей знавал настоящих охотников, старых и опытных, и добычу настоящую встречал, зверя, птицу и рыбу. И, случалось, Тимофей завидовал знакомым охотникам. А тут, глядя на тянущий самолет, Тимофей не почувствовал зависти, да и нечему было завидовать: не стрелял охотник, не бросалась в глаза добыча. Но так это было прекрасно, так могущественно — спокойный охотник, озирающий всю землю из поднебесья, — и так недостижимо было, что едва Тимофей не заплакал.
Проплыл самолет, серый на голубом; потекли с ветвей космы сухого снега, и развеялась пыль, и звук мотора погас. Только не забыть этого Тимофею. Родилась мечта, которую он боится высказать, втайне хранит ото всех, да и сам-то считает призрачной.
А она живет, бередит душу.
Глава восьмая
Телефон в Шихине, разумеется, тоже не работал. Вера Ивановна вышла из кирпичного здания почты, остановилась, вздохнула… Ну вот и завершилось ее нескладное путешествие. Еще в машине, в председательском «козле», Вера Ивановна пообещала себе, что дальше Шихина не поедет. Если связь восстановлена, Вера Ивановна поговорит с Серебровским, а если нет связи… что ж, значит, не судьба.
После утомительной дороги по болотам, когда надышалась Вера Ивановна запахом багульника, бензинным чадом и гарью, у нее голова болела и во всем теле покалывали неприятные зябкие иголочки. Так бывает, когда слишком перегреешься на пляже, обгоришь под солнцем.
А может, голова кружилась оттого, что Вера Ивановна была голодна, ничего не ела с утра.
Наискосок от почты зеленовато светилось, как аквариум, ультрасовременное сооружение под вывеской «Кафе-столовая». Мода и сюда просочилась, за тридевять земель, — нависал над входом бетонный козырек, пол из цветного пластика был выложен в шахматную клетку. И болтались рядами железные светильники, похожие на перевернутые ведерки. И железные стулья были оплетены чем-то вроде провода.
Весь прилавок был залит льдисто-голубым, феерическим мерцанием, как театральная сцена, действие на которой происходит в зимнюю ночь. Это испускали свет бутылки с ликером «Арктика». Впрочем, его раскупали охотно, и позднее, когда Вера Ивановна покидала кафе, арктическое мерцание наполовину померкло…
Вера Ивановна попробовала съесть гречневую кашу, но нет, аппетита не было. И она задумалась, стоя в углу, держа в руках липкую теплую тарелку.
На первом курсе театрального института Вера Ивановна, тогда еще просто Верочка, Верка, познакомилась на катке с военно-морским курсантом.
Курсант был ужасно большой, широкий, весь прямоугольный, как платяной шкаф. А Верочку не всегда пускали в кино на вечерние сеансы — такая она была субтильная, такая кнопка еще…
Не подходили они друг другу, Верочка и курсант. Совершенно ясно, что не подходили. Уж не говоря о характерах.
И все-таки они встречались каждую субботу или воскресенье (если курсант получал драгоценную увольнительную), бегали на каток, на танцы в Мраморный зал; и абсолютно наплевать им было, когда над ними смеялись, когда другие танцующие подавались в стороны, чтобы не заслонять их, чтобы выставить напоказ несуразную парочку…
Им хорошо было. Несмотря на взгляды насмешливые, на поддразнивания, несмотря на бедность курсанта и казарменное житье от увольнительной до увольнительной, несмотря на Верочкину нищету, полную нищету — единственный костюм был у Верочки (тогда костюмы носили с накладными плечиками) и единственные туфли, кожимитовые, под замшу, невероятно маркие туфли, которые дважды в день чистила Верочка карандашной резинкой, — хорошо было. Удивительно счастливые сидели они в какой-нибудь захудалой киношке, в тридцать последнем ряду; маленькая Верочка и экрана-то не видела, забиралась с ногами на стул, а то подкладывала под себя курсантскую шинель, жесткую и колючую, как власяница. Зрители шумели, отпускали реплики, бывало, драка начиналась в углу. А Верочке ничто не мешало. Курсант доставал из кармана пакетик с халвой, жуткое послевоенное лакомство, на олифе сваренное, и они весело угощались, отковыривая халву пальцами, как сырую замазку.
Верочка не загадывала, как сложатся отношения с курсантом, ничего не отмеривала, не рассчитывала. И однажды наивный роман кончился, кончился просто и естественно, как летний шалый дождик. Иначе и быть не могло. Но у Верочки тогда не возникло соображений, что роман этот нелепый, бессмысленный и ненужный. Он был, потому что был. И что-то после него осталось.
Один умный человек, кажется детский поэт, высказал мысль: стихотворение не заканчивается последней строчкой. Еще долго звучит в душе эхо, вызванное строчками, и рождает новые отзвуки, пускай слабеющие, слабые, но все равно не исчезающие… Наверное, так и в жизни.
Наверное, так. Но если бы можно было сохранить в жизни, надолго сберечь эту младенческую свободу и вольность, естественность поступков и помыслов! Чтобы мелочно не отмеривать, не рассчитывать, не бояться потерь и не удерживать то, что уходит от тебя! Если бы можно…
При выходе из дверей Веру Ивановну остановил милиционер. Очередь теснилась под бетонным козырьком кафе, милиционер сдерживал ее своей неприступной официальной фигурой, но глаза у него были скорбные, словно жалел он и эту бестолковую очередь, и готовое рассыпаться в осколки, непрочное стеклянное зданьице, и саму Веру Ивановну, еле протиснувшуюся в двери.
— Гражданочка, погодите.
— В чем дело?
— Вас просили обождать.
— Кто просил?
— Да мальчик, Тимофей Копенкин. Знаете его?
Вот новости… Что он еще придумал, этот Тимофей Копенкин? Ухитрился найти Веру Ивановну, поспел милиционера предупредить… Зачем? Ах, да, очевидно, из-за денег. Забыла Вера Ивановна рассчитаться со своим проводником, а ведь договаривались… Сколько там стоят его десять непойманных кротов?
Очень скоро явился Тимофей, будто из-под земли вынырнул, как гриб. Разгоряченный, взбудораженный, на всей мордахе сияет нахальное озорство.
— Вот!! — протянул розовую бумажку.
— Что это?
— Билет до Всполья!
— Тима… — сорвавшимся и оттого совершенно мальчишеским голосом протянула Вера Ивановна. — Спасибо, Тимка… Но ты напрасно старался, чудак. Я никуда не поеду…
— Это не ехать, это лететь!
— Как — лететь? А впрочем, все равно, я раздумала, Тимка…
— Ведь самолетом! Через десять минут там будете!
— Уже не надо, милый.
— Опоздали?