— Прежний нарекли Клязьминском. Река там протекает — Клязьма.
— Стало быть, Петербург поименуют Невском, а Киев — Днепровском.
— Сие не ведомо. Только купечество нижегородское, кое ныне владимирским зовётся, за подсчёт барышей принялось. Пал Иваныч перенос столицы во Владимир замыслили. Оттого купеческие обчества скупают дома в городе, землица каждый день дорожает. Шутка ли — столица российская. Потом продадут сам-три, а то и сам-пять.
— Лопнут от барышей, — усмехнулся Строганов. — А Пестель-Государь, небось, отгрохал себе палаты с видом на Волгу?
— Не успел, сердешный. Переезд затеял из ненавистного ему Питера, да и застрял в Москве. Нет пока во Владимире казённых зданий, пригодных вместить Верховное Правление, коллегии да войсковой штаб. Фискалы с Синодом перебрались, Адмиралтейство, Почта и Презрение в Санкт-Петербурге замешкались. Так и правит наш вождь на три столицы.
— Pardon, Павел Николаевич, разъясните другое. Ладно Санкт-Петербург, вотчина романовская, ему не люб. Чем Москва плоха?
— Владимир народнее. Пестель нижегородцев почитает, Минина с Пожарским. Кстати, как в Республику въедем, извольте попридержать pardon и s'il vous plaît. Язык оккупантов двенадцатого года под запретом, потрудитесь по-русски говорить. А в Верховном Правлении немецкий уважают. Вы же помните Пестеля, Кюхельбекера, Дельвига. У них с русским языком… не очень, знаете ли.
— Как же, поэтические опусы Дельвига и Кюхли читывал. На благо Республики запретил бы им Пестель по-русски писать, не позориться.
— Недооцениваете Павла Ивановича. Запретили-с, и давно, и слава Богу.
За окнами кареты проплывали последние аккуратные польские маёнтки. Летний ветер лениво шевелил шторку на окне, экипаж покачивался на рессорах, да кучер покрикивал на лошадей. Александр Павлович, давно в Восточной Польше не бывавший, поглядывал в окно. Удивительное дело, даже сидя он сохранял особую ровность стана, и в сером английском рединготе продолжал выглядеть лейб-гренадёром, снявшим мундир по недоразумению и не надолго. Его спутник, напротив, ощутил, что недавно строенный по фигуре сюртук уже несколько стесняет по-купечески раздобревшее тело. Расстегнув опасно натянутые пуговицы, гражданин граф удобно развалился на сиденье и засвистел в такт сонному дыханью.
Мирная и несколько ленивая даже атмосфера сохранилась до времени, когда упряжка поравнялась с хвостом очереди из телег и карет у русского кордона.
Строганов выглянул из окошка.
— Павел Николаевич, накажите Прохору проезжать. Неужто мы стоять будем?
— Извольте сесть, дорогой родственник. Вперёд нас толпятся такие же граждане. Мы не из Верховного Правления, к Повелевающим не причислены. Посему полно вам волноваться, и поспешать не след. Кликну Егорку обед сообразить.
Кордон меж Россией и Привисленскими землями казался форменной нелепицей. Однако польская независимость потребовалась новому государю незамедлительно и всенепременно. Оттого он поторопился исполнить данные полякам обещания, одарив их Гродненской и Брест-Литовской губерниями. Когда четвёрка поравнялась наконец со шлагбаумом, пассажиры кареты успели потрапезничать и задремать. Посему солдатский окрик: «Хальт! Аусвайс!»[1] ворвался в их грёзы ружейным выстрелом.
Строганов и его лакей Гришка протянули российские заграничные пашпорты, выданные ещё Министерством иностранных дел Российской империи.
— Найн! Не действительны! — рявкнул солдат пограничной стражи.
У Демидовских приключилось не лучше. Лишь паспорт Павла Николаевича не вызвал нареканий постового. Лакей Егорка и кучер Прохор ко времени выезда в Варшаву состояли дворовыми крепостными. Граф на основании ревизской сказки справил им как сельским обывателям покормёжные и пропускные письма. Однако за время отсутствия Егорка с Прохором обрели свободу от крепостных оков, а Варшава обернулась заграницей. Оттого документы новообращённых в российское гражданство дворовых превратились в недействительные.
Строганов выбрался из кареты, шагнув начищенными антрацитовыми сапогами в мелкую летнюю пыль. Окинул взором стража кордона и подумал себе, что попадись ему эдакое расхристанное чучело в бытность службы в лейб-гренадерском полку, не побрезговал бы сквозь строй прогнать. Сапоги в гармошку, несвежие рейтузы пузырями, зелёный мундир сохранил свой колер лишь частию — позор, а не защитник Отечества.
Пугало унесло кипу бумаг в караулку. Демидов и Строганов потащились следом.
— Хер цугфюрер! Кайн папире![2]- доложил страж кордона на отвратительном немецком, качнув давно нечищеное ружьё со штыком в сторону путешественников.
— Чево? — тот поднял мутный взгляд от стола, на котором для виду лежала горка бумаг, а главное украшение составила пара раздавленных мух.
— Так что это, господа хорошие бумаг не имеют.
— Мятежники?! Под арест!
— Никак нет, хер цугфюрер. Просрочены бумаги-то. Имперские пашпорты да крепостные подорожные.
— Ага, — заключил постовой начальник и принялся думу думать. Сие дело заняло минут десять. И с польской, и с русской стороны к посту стянулись недовольные ожиданием. Наконец герр офицер выдал плод раздумий собравшимся.
— Вона как. Тадыть в Варшаву надо.
— Как в Варшаву? — задохнулся в недоуменьи Строганов.
— Известно как — поспешая. Там к русскому консулу, он вам временный пропуск да и выправит.
— Нету доколе в Варшаве консула, — подсказал Демидов.
— Извиняйте, господа, тут уж ничем не подсоблю. Консулы в ведении Посольской коллегии, — сторож границы печально руками развёл, потом нагнулся и заговорщически шепнул. — Али платите сто рублёв и езжайте с Богом.
Они возмущённо переглянулись. Конечно, оба не бедны, за вечер и по тыще на зелёном сукне оставляли. Однако на сто рублей семья мелкого чина месяцами живёт — не тужит.
Сомненьям положил конец громкий шум с менской стороны. По-первости шествовал солдат в таком же мундире, как и у кордонного, но чистый, подтянутый, лоснящийся. На рукаве форменки алела повязка, в белом круге чёрный двуглавый орёл.
— Разойдись! Цурюк, граждане. То бишь — назад все.
За энергическим военным важно протопал синий мундир генеральского вида. Цугфюрер резко вскочил, чуть стол не опрокинув. Заметив, что двое господ по-прежнему отираются у караулки, махнул им дланью — скройтесь с глаз от греха подальше.
Пока высокий фюрер песочил маленького, Демидов шепнул Строганову:
— По две беленьких с каждого и поехали, Александр Павлович?
— Не куковать же до морковкина заговенья.
Синий мундир удалился, весь в усах и шпорах, однако пограничник с грустью глянул на четыре ассигнации и покачал головой.
— Извиняйте, господа хорошие. Никак нельзя-с. Разве что завтра.
Вернувшись в Барановичи, путники отужинали в трактире, а потом местный еврей всего за десять целковых провёл экипаж по полю, минуя заставу. Так что пробрались они на Родину аки тать в ночи. К губернскому городу подъехали через пять дней, по пути расставшись с сотней — повстречался патруль. Созерцая, как унтер хапужисто прибрал купюры, Строганов заметил спутнику:
— Ныне Россия — самая дорогая страна для путешествий.
Старинный друг отца Павла Николаевича, получивший от республиканской власти кресло губернского начальника, радостно встретил пару товарищей и зазвал в свой кабинет. Там половину стены занял огромный портрет Пестеля.
Поспособствовать с документами менский глава решительно отказался.
— Никак не могу-с, при всём уважении и доброй памяти о юных годах с вашим батюшкой. «Русская Правда» и законы революционные однозначно велят: новые бумаги справлять по месту жительства. Особо касаемо бывших крепостных — только в волости, к коей приписаны были согласно подушным спискам.
— Как же быть, ежели новшества в дороге застали? — огорчился Демидов.
— Пока перемены не улягутся, во благо дома сидеть. Там, глядишь, и наладится.
Не решивши дело с «папире» и заночевав в жидовском[3] трактире в нижнем городе неподалёку от собора Петра и Павла, путники наутро двинулись в Смоленск и Москву. Увиденное по пути вселяло и тревогу, и надежду. Да, народ вздохнул свободнее, а такие люди трудятся радостней и плодотворней, нежели подневольные. Однако порядку, коего на Руси и ранее не хватало, ещё поубавилось. Вернее сказать, порядок совсем исчез.