— А вот хлеб на пол бросать было не нужно!
Еще сонный, я начал вылезать из-за стола. Последний листок письма приклеился к щеке; я дернулся — тот спланировал на пол, где Зыга, привстав на колени, отрепывал от грязи половину буханки.
Я громко зевнул.
— Выхожу — тебя нет; прихожу — тебя нет; вчера ужрался с нами в качель, а сегодня снова утрений пташек, ууу, прямо глядеть противно.
Зыгмунт положил хлеб на свежую газету, понюхал длинную палку колбасы, поднял бровь.
— Выпустили тебя, ха.
— Уже успел наслушаться.
— А как же. Ты только погляди, половина Цитадели за тобой сюда приехала, потащили в кандалах прямиком в Десятку[30].
Я нашел чистый листок, починил ножом карандаш.
— Я запишу тебе фамилии и суммы. Дашь только им, никому больше, пускай хоть на стену лезут; и только это, ни копейки больше. И чтобы давали расписки, обязательно. Ага, и ты понятия не имеешь, когда я возвращаюсь.
— А когда ты возвращаешься?
Я вынул бумажник, пересчитал банкноты.
Зыга сбросил верхний кожух, покрепче перевязал фуксовскую бекешу и уже было собрался идти на кухню Бернатовой вскипятить воды — но, увидав деньги, притормозил, закурил папиросу, подкрутил ус.
— Не думал я, что у тебя такие щедрые знакомые.
— О процентах уже не спрашиваешь?
— Ну, у таких мягкодухих шейлоков. Ладно, выкладывай.
Я рассказал ему про отца и про предложение Министерства Зимы.
Приятель дернул себя за бороду так, что на глаза выступили слезы.
— И ты туда едешь?
Я пожал плечами.
— Тыща рубликов, опять же, папочке любимому в ножки упасть…
— Если бы я тебя не знал, то, может, и поверил бы. — Зыга стряхнул пепел на старые свечки. — Это деньги для евреев — а вот за квартиру что-нибудь оставишь? Или мне искать другого студента в поднаем? Ты вообще собираешься возвращаться из этой своей Сибири?
— А что?
— Ой, что-то в глазах твоих не вижу уверенности.
— Ладно, не стони. — Я отсчитал еще шестнадцать рублей. — Держи, заплатишь авансом. Если что, дам телеграмму.
Приятель придвинулся ко мне.
— Бенек, тебя чем-то шантажируют?
Я усмехнулся.
— Скажем, нехорошие предчувствия.
Он покачал головой.
— Нехорошие предчувствия! Ты сам себе не признаешься в очевидном, так что остается? Предчувствия. Ты же прекрасно знаешь, в чем тут речь. Тобой хотят воспользоваться против него, видно, других способов у них нет. У людей, которых судили в четырнадцатом-пятнадцатом годах, будут заканчиваться сроки, и было бы лучше придержать их там, в ссылке. Провокация какая-нибудь, подброшенное письмецо с планами заговора, бомбочка в багаже… Ты же помнишь дело капустных эсеров? Ты во что лезешь, Бенек?
— Медовая говорит, что речь идет про лютов.
— И ты в это веришь?
— Сливку хочешь?
Последний раз он дернул себя за бороду и отправился ставить воду.
Я вытащил из под кровати старый саквояж. Отделение Зимы из Иркутска приобрело мне место в вагоне первого класса, такой билет стоит чуть ли не триста рублей; я подумывал, а не обменять ли его на более дешевый, чтобы заработать на разнице. Нужно будет порасспрашивать в Москве. Так или иначе, но комиссар Пресс был прав: необходимо прикупить себе какую-нибудь порядочную одежду, так что в данный момент мне нечего было особо и укладывать. Из-под той же кровати я вытащил кожаные полуботинки. Когда я ходил в них последний раз? Коричневая кожа отсырела и поросла какой-то плесенью или мхом… Опять же, необходимо купить что-нибудь, пригодное для настоящей зимы. Оно, вроде бы и лето, но, с другой стороны — Сибирь, и с третьей стороны — Лед. Как все оно, собственно выглядит? Мир лютов. Нужно было порасспрашивать на Медовой…
Хлопнула дверь.
— Зыга, ты наверняка чего-нибудь слышал на факультете…
— А?…
— Про лютов. Что говорят профессора?
— На какую тему?
— Нууу, как это живет.
— Не живет.
— Что?
— Не может жить, это такой мороз, что там ничего жить не может, в живых организмах прекращается какое-либо движение.
— Но ведь они же движутся…
— И что с того? Движение, изменение — о чем это должно решать? — Зыга залил кипятком старую заварку, ухватил горячую кружку, зашипел. — Вот погляди, как иней нарастает на окна.
— Ну?
— Посмотри на иней. — Он сделал жест головой. — Ведь даже по форме походит на живое растение.
— Именно это природоведы говорят про лютов?
Приятель пожал плечами.
— Не знаю. Должны были состояться лекции Бондарчука из Санкт-Петербурга, но отменили. Домыслы ходят разные. Иногда слышу одно, иногда другое. Сибирские компании и царь щедро отсыпают на исследования; Сибирское Холод-Железопромышленное Товарищество учредило в Петербургском Технологическом Институте кафедру Льда, люди из Императорского и Львовского университетов ездят туда; рано или поздно что-нибудь да выяснится.
— Если это вообще можно выяснить исследованиями.
— Что?
Я оторвал взгляд от оконного стекла.
— Вопрос существования.
Зыгмунт лишь фыркнул.
— Да иди ты! Я обыкновенный фельдшер. Сложить сломанную ногу — сложу, но вот существует ли эта нога — эта проблема требует других дохтуров.
Так я и знал, что он натянет эту маску. «Я вам простой фельдшер». Сейчас начнет тут разводить словно простой, неграмотный мужик, зад начнет чесать. Стыд управляет нами различными способами; сейчас я уже вижу его, куда не гляну. Я отвернулся от Зыги, делая вид, будто его не замечаю, и склонился над саквояжем. Не смотрю, не слушаю, не помню. Это единственный способ.
Отец Зыгмунта родился в доме угольщиков, дед Зыгмунта кланялся в пояс моему деду, целовал руки господам и просил милостыню на господском дворе. Если бы я спросил у Зыги, назвал бы он это стыдом? Наверняка, нет — на языке второго рода подобные проявления мы должны называть по-другому: это гнев, зависть, ненависть, презрение, вот это сочувствие, а это — дружба.
Никто не называл бы этого стыдом. Но я знаю, я же вижу. Его забота обо мне, как он встревожился и начал выпытывать, не шантажируют ли меня, не провокация ли все это, эта грубоватая сердечность, как будто бы мы были близки с самого детства, а ведь вдвоем мы живем под этой крышей всего второй год, даже не очень часто видимся; но он всегда беспокоится моими проблемами и вот сейчас тоже желает помочь… Откровенно ли? Да нет же, совершенно естественно! И кому бы я мог доверить эту кучу денег; я же уверен, что себе он не возьмет ни копейки. Только ему, только Зыге — никогда у меня не было и не могло быть лучшего приятеля.
Эта дружба с его стороны без каких-либо сомнений правдивая — возведенная на каменных фундаментах принципа стыда.
Зыгмунт отправился спать, я же перенес лампу на стол, смел на пол крошки и вытащил из под завалов газет и жирных бумажек две толстые папки, перевязанные шпагатом. Помогая себе кривозубой вилкой, я развязал узлы. Этих папок я не раскрывал еще с Пасхи. Может лучше сразу же бросить их в печку? Я поднес к глазам первую страницу. В настоящей работе мы пытаемся показать, что не являются верными не только логические взгляды на правду и ложь, следующие из размышлений древних, но что не верны и их новые формулировки. Мы показали, что наши тоже мало чего стоят. Кочергой я приоткрыл дверцу печи и бросил тетрадь в огонь. Вторая тетрадь — ее я узнал по кляксе на обложке — была черновиком моей незавершенной полемики с Котарбиньским; про себя я называл его «Книгой Мертвых». Верно ли утверждение, будто бы «позиция покойника настолько сильна, что изъять его из прошлого люди не могут, даже если бы все о нем сознательно забыли»? Так в каком же смысле «существует» то, что уже не существует? Все ли утверждения о прошлом необходимым образом истинны или лживы? Где-то здесь должны быть еще и заметки Альфреда к его версии. Быть может, что-то из этого еще пригодно для публикации. Ладно, во всяком случае, будет чем заняться в поездке.
30
Цитадель — тюремный замок в Варшаве; Десятка — каземат для приговоренных к смертной казни.