Рассыльный взял у меня кожух и шапку, а привратник подсунул громадную книгу, в которой я должен был вписать свое имя в двух местах; ручка выскальзывала из застывших пальцев — может записаться за благородного господина, нет, я, я сам. Неграмотное простонародье тоже посещает коридоры начальства Зимы.

Все здесь блестело чистотой: мрамор, паркет, стекла, хрусталь и радужное зимназо. Кирилл провел меня по парадной лестнице, через два секретариата. На стенах, под портретами Николая Второго Александровича и Петра Раппацкого, висели солнечные пейзажи леса и степи, весеннего Санкт-Петербурга и летней Москвы — из тех времен, когда весна и лето еще имели туда доступ. Чиновники не поднимали головы, но я видел, как советники, референты, обычные конторщики и писари провожают меня взглядом, после чего обмениваются между собой кривыми усмешками. Когда заканчивается присутственное время? Министерство Зимы никогда не засыпает.

Чрезвычайный комиссар Прейсс В. В. занимал обширный кабинет с антикварной печью и нерабочим камином; высокие окна выходили на улицу Медовую и Замковую Площадь. Когда я вошел, разминувшись на пороге с Иваном, который, скорее всего, уже объявил меня, господин комиссар, повернувшись ко мне спиной, занимался самоваром. Он и сам был похож на самовар: корпус пузатенький, грушеобразный, и маленькая, лысая головка. Двигался он с излишней энергией, руки трепетали над столом, ноги не переставали танцевать — шажок вправо, шажок влево — я был уверен, что он напевает чего-нибудь под носом, улыбаясь при этом, с румяного личика на мир глядят веселые глазки, и что гладкий лобик комиссара Зимы не нарушает ни единая морщинка. Тем временем, поскольку он не поворачивался, я стоял у двери, заложив руки за спину, позволяя теплому воздуху заполнять легкие, обмывать кожу, расплавлять кровь, застоявшуюся в жилах. Можно было сказать, что в кабинете было даже жарко — большая, покрытая цветастой майоликовой плиткой печь не остывала ни на мгновение, окна в кабинете покрылись паром настолько, что через них можно было видеть, в основном, размытые радуги уличных фонарей, удивительным образом сливающихся и расходящихся на стеклах. Это было вопросом, имеющим огромное политическое значение, чтобы в Министерстве Зимы никогда не царил холод.

— Ну, и почему же вы не присаживаетесь, Венедикт Филиппович? Садитесь, садитесь.

Румяное личико, веселые глазки.

Я сел.

Шумно вдохнув, хозяин кабинета, опустился со своей стороны стола, сжимая в руках чашку с парящим чаем (меня не угостил). Слишком долго он здесь не сидел, стол был совершенно не его, комиссар выглядел за ним словно ребенок, играющийся в министра, наверняка следовало бы заменить мебель. Его должны были прислать только-только, и прислали — царского чрезвычайного комиссара — откуда? Из Петербурга? Из Москвы? Из Екатеринбурга? Из Сибири?

Я набрал воздуха в легкие.

— Ваше Благородие позволит… Я арестован?

— Арестован? Арестован? Да с чего же подобная мысль пришла вам в голову?

— Ваши чиновники…

— Мои чиновники!?

— Если бы я получил повестку, то, обязательно, сам бы…

— Разве вас, господин Герославский — только он произнес мою фамилию правильно — не пригласили вежливо?

— Я считал…

— Боже мой! Арестованный!..

Он всплеснул руками.

Я сплел пальцы на колене. Все гораздо хуже, чем думал. В тюрьму меня не посадят. Высокий царский чиновник желает со мной поговорить.

Комиссар начал вынимать из стола бумаги. На свет появилась толстая пачка рублей, печати. Я под бельем покрылся потом.

— Таак… — Прейсс громко отхлебнул из чашки. — Примите мои соболезнования.

— Слушаю?

— В прошлом году у вас умерла мать, правда?

— Да, в апреле.

— И вы остались сами. Это нехорошо. Человек без семьи он… как это… он сам. Это плохо, ой, плохо.

Комиссар перелистнул страницу, отхлебнул, перелистнул следующую.

— У меня есть брат, — буркнул я.

— Так, так, брат, на другом конце света. Это куда же он выехал, в Бразилию?

— Перу.

— Перу!? И что он там делает?

— Строит церкви.

— Церкви! И наверняка часто пишет.

— Ну… Чаще, чем я ему.

— Это хорошо. Скучает.

— Да.

— А вы не скучаете?

— По нему?

— По семье. Когда в последний раз вы что-нибудь слышали от отца?

Страница, другая, глоток чая.

Отец. Так я и знал. О чем еще можно было говорить?

— Мы не пишем друг другу, если вы это имеете в виду.

— Это ужасно, ужасно. И вас не интересует, а жив ли он вообще?

— А он жив?

— А! Жив ли Филипп Филиппович Герославский! Жив ли он! — Прейсс даже вскочил из-за своего оперного стола. Под стеной, на легеньком стеллаже из зимназа стоял большой глобус, на стене висела карта Азии и Европы; комиссар завертел этим глобусом, ударил ладонью по карте.

Когда он поглядел на меня снова, на пухлом личике уже не осталось и следа от недавнего веселья, темные глаза уставились на меня с клиническим вниманием.

— Жив ли он… — прошептал комиссар. Затем взял со стола пожелтевшие бумаги. — Филипп Герославский, сын Филиппа, родившийся в тысяча восемьсот семьдесят восьмом году в Вильковце, в Прусском Королевстве, Восточная Пруссия, Лидзбарски повят, с одна тысяча пятого года российский подданный, муж Евлагии, отец Болеслава, Бенедикта и Эмилии, приговоренный в одна тысяча седьмом году к смертной казни за участие в покушении на жизнь Его Императорского Величества и в вооруженном бунте; так, путем помилования смертная казнь была заменена пятнадцатью годами каторги с лишением прав и конфискацией имущества. В одна тысяча девятьсот семнадцатом году ему простили остаток срока, приказав жить исключительно в границах амурского и иркутского генерал-губернаторства. Не писал? Никогда?

— Матери. Возможно. В самом начале.

— А сейчас? В последнее время? Начиная с семнадцатого года. Вообще?

Я пожал плечами.

— Вы, наверняка, и сами хорошо знаете, когда и кому он пишет.

— Не дерзите, молодой человек!

Я слабо улыбнулся.

— Извините.

Он долго приглядывался ко мне. На пальце его левой руки был перстень с каким-то темным камнем в оправе из драгоценного тунгетита, с выгравированной эмблемой Зимы. Комиссар постукивал перстнем по столешнице: тук, тукк — парные удары были сильнее.

— Вы окончили Императорский Университет. Чем занимаетесь сейчас?

— Готовился к экзамену на докторскую степень…

— И на что же вы живете?

— Даю уроки математики.

— И много этими уроками зарабатываете?

Поскольку улыбка уже была, мне осталось лишь опустить взгляд на сжатые ладони.

— По разному…

— Вы являетесь частым гостем у ростовщиков, все евреи на Налевках[9] вас знают. Одному только Абизеру Блюмштейну вы должны больше трехсот рублей. Триста рублей! Это правда?

— Когда Ваше Благородие мне сообщит, по какому делу меня допрашивают, мне будет легче признаться.

Тук, тукк, тук, тукк.

— А может вы и вправду, какое преступление совершили, что так от страха потеете, а?

— Будет лучше, если Ваше Благородие соблаговолит открыть окно.

Прейсс встал передо мной; ему даже не нужно было особенно наклоняться, чтобы говорить мне прямо в ухо — сначала шепот, затем ворчливый солдатский тон, а под конец чуть ли не крик.

— Вы азартный игрок, мой Бенедикт, закоренелый картежник. Что выиграете — тут же проиграете, что заработаете — тут же спустите, что одолжите — в игру и в прорву, что выклянчите от приятелей — тут же профукаете; и приятелей уже у вас нет — ничего у вас уже нет, но все равно — проигрываете, все проигрываете. Очко, баккара, зимуха, покер — любой способ хорош. Один раз вы выиграли половину лесопилки — проиграли той же ночью. Вы должны проигрывать, не можете встать от стола, пока не проиграетесь до нитки, так что с вами никто уже не желает играть. Никто уже не желает с вами играть, Венедикт Филиппович. Никто уже не желает одалживать. Вы заложились уже на два года вперед. Болеслав вам не пишет, зато вы пишете ему, вымаливаете деньги, только он больше не присылает. Отцу вы не пишете, потому что у отца денег нет. Вы хотели жениться, но несостоявшийся тесть натравил на вас собак, поскольку вы заложили и проиграли приданое невесты. Если бы вы хоть в висок себе пальнули, как шляхтичу поступить следовало бы, так не пальнете же, тьфу, не шляхтич вы — так, мусор!

вернуться

9

Район Варшавы.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: