Ноги отклеились от земли, я-оно побежало к тем воротам. Человек в желтом пальто бросился наутек.
Улица была широкая, пустынная, снег тихо падал на снег; я-оно бежало через скрытый в темноте чужой город, двери закрыты, ставни захлопнуты, нигде ни души, один-единственный фонарь на перекрестке, сам перекресток тоже пустой, один только шелест ветра, треск мерзлоты под ботинками и хриплое дыхание — я-оно гонится за человеком в желтом пальто.
Улица была прямой словно стрела, но проходившей по холмистой местности — все время вверх-вниз, человек появлялся и исчезал за очередной вершиной, я-оно боялось, что где-нибудь он свернет, спрячется в тени — но нет, тот мчался прямо, даже не слишком часто оглядываясь за собой, у него имелась конкретная цель, вслепую он не удирал..
Понятным это стало лишь тогда, когда температура воздуха упала настолько, что хриплое дыхание перешло в душащий кашель, и мороз вонзился в горло винтообразной сосулькой — а человек в желтом пальто бежал прямо в объятия люта.
Вдоль всего приречного бульвара горело всего несколько фонарей, из глубины поперечной улицы растекался желтоватый отсвет; блеск льда пробивался сквозь падающий снег и летне-зимний предрассветный полумрак. Лют перемерзал над бульваром от одного дома к другому, повиснув на высоте второго или третьего этажа. Из мостовой там вырастали снежные иголки, воздух дрожал, деформируемый неземным холодом. Удивительно прозрачные сосульки свешивались под ледовым созданием словно хрустальная борода, будто перевернутое поле стеклянной пшеницы.
Человек в желтом пальто бежал прямиком в этот лед. Сейчас он пересечет границу мороза от люта, это смерть даже для зимовника — я-оно теперь прекрасно поняло — мартыновец, проваливший задание — в люте было единственное его спасение; вот-вот, и он сбежит.
Я-оно вырвало из под пальто Гроссмейстера, развернуло слои пропитанного олифой полотна и бархата, тряпки и обертки отбросило, подняло оружие на высоту глаза. Раздвоенное жало скорпиона сравнялось с рогом ящера. Покрепче стиснуло змеиные сплетения; рука не дрожала, было слишком холодно, ее просто заморозило с пальцем на хвосте змеи.
Желтое пальто — рог чудища — жало — зрачок. Нужно ли задержать дыхание? Или прищурить другой глаз? Не пострадает ли запястье от отдачи? Куда стрелять — в ногу, в руку? Ладно, лишь бы остановить! Я-оно нажало на змеиный хвост.
Гроссмейстер взорвался морозом. Все правое плечо, через перчатку, от пальцев до плеча, поразил холод. Я-оно заорало. Холод, огонь, разницы нет — боль одна и та же, только вектор другой. Здесь я-оно вложило руку в пятерню мороза. Черное послевидение все так же пульсировало под веками, картина молнии тьвета, когда грохнул револьвер, и когда тунгетитовая пуля ударила в землю, в лед рядом с ногой убегавшего мартыновца. Понятное дело, промах. Вопль погас в перемороженном горле, я-оно, кашляя, согнулось пополам. Гроссмейстер не выпал из ладони, потому что примерз к перчатке, которая сама примерзла к коже. Правая рука совершенно не чувствовалась; она висела сбоку, словно деревяшка, словно тяжелый протез.
Теперь уже кричал человек в желтом пальто. Я-оно подняло голову. Тунгетитовая пуля взорвалась, словно шрапнель Льда, охватив волной черного холода все в радиусе нескольких метров. Из выбитой в земле дыры торчали длинные языки грязной мерзлоты похожие на гигантские бритвы-лепестки тюльпана. Поднятый с улицы свежий снег, обломки камней, грязь, глина и гравий — все замерзло в одно мгновение, образовав в воздухе сложную скульптуру, произведение искусства экспрессиониста, подвешенное над чашей тюльпана на геометрически прямых струнах сосулек; те словно были вытолкнуты под небо из внутренностей неожиданно открывшегося цветка. И до сих пор еще мерцала вокруг ледяная пыль, медленно опадали хлопья инея.
Человек в желтом пальто очутился на самой границе пораженной площадки, лед его не поглотил. Но он сковал его ноги до колен, длинной ледяной пикой пробил бедро, придавил спину спирально развернутой плитой мерзлой материи, оторвал руку и покрыл лицо черным инеем — но не поглотил в себя. Человек вопил. От желтого пальто остались только клочья.
Я-оно дышало через соболий воротник, чтобы холод не проникал непосредственно в легкие; уже не спеша, мерно, один вдох — один выдох на одну мысль. Так, орет, значит, может и говорить. Прижимая к боку не действующую руку, я-оно подошло к замороженному.
Тот дергал головой, иней кусками отпадал с его шеи; вот он рванулся на ледяном колу, и тут же треснул иней на веках — мартыновец открыл глаза, глянул.
— Отпустите! — застонал он.
— Скажете, и я вас отпущу.
Тот потряс головой.
— Из холода в холод человек родится, в холод уходит, холоден Бог; из холода в холод…
Подошло поближе. Взрыв поразил его сзади и справа; мартыновец висел на этой кривой сосулине словно на наклонном шампуре или средневековой пике; ноги его вмерзли в лед, но, видимо, земли так и не касались; огромный ком мерзлой почвы выкручивал ему позвоночник под невозможным углом, мужик выглядел так, словно ему перебили шею. Оторванной руки нигде не было видно. Под плечом примерз короткий лоскут желтого материала.
Левой рукой показало на восточный горизонт, над городскими крышами.
— Сейчас солнышко встанет. И лют тоже в противоположную сторону ползет. Растаешь, братишка.
Тот хотел плюнуть, но слюна примерзла к губам.
— Так? — рявкнуло я-оно. — Значит, так будет? Тогда бывай здоров! — И отвернулось.
Мартыновец заплакал:
— Не оставляйте меня так! Уже говорю, говорю! Ну что я знаю — кхрр — отец наш наиморознейший в пермской губернии говорил, чтобы следили, такой-то и такой-то господин польский, под именем Венедикта — кхрр — Филипповича Ерославского ехать будет Сибирским Экспрессом, и доехать не должен, отпустите меня!
— А вы, выходит, слушаетесь отцов своих.
— Господин!
— А если бы я из поезда не вышел, тогда что?
— Так вышли же, вышли, хотя мы и не надеялись… О, Матерь Божья Святейшая, лучше бы и не выходили!..
— И правда то, что патриархом вашим единственным является Григорий Ефимович Распутин?
— Да отпустите же, Господи!
— Только скажи: в других городах меня тоже ожидают? А в самом поезде? Есть кто? По какой — такой причине ко мне ненависть подобная, а?
— Да откуда ж мне знать, что в других городах, пустите! А что в поезде! Для меня такое слово отца, словно лед на сердце… Отпусти, милостивец, отпусти!
— Но какая же причина, должна быть причина!
— А такая, такая! — Мартыновец покосился из под лепящего ресницы черного инея. Исхудавший, кожа в шрамах, с пятнами от старых отморожений, с несколькодневной щетиной на впавших щеках — он казался карикатурой на сибиряка-каторжника, не хватало только кандалов. Правда, сейчас его сковывали оковы, более твердые, чем железо. — Вы там ведь лучше знаете, кхрр. Зараза оттепельническая, или троцкист, или народник, или анархист, или там западник петербургский, или какой иной революционер — в голове одно: разморозить, разморозить, разморозить Россию.
— Чего?
— Отпусти!..
— Так что я там хочу сделать?…
— А зачем едете в святую землю? Все вы одним миром мазаны! Огонь нам в глаза! Но Господь послал России лютов. Так убить лютов! Батюшку Царя убить! Страну погубить! Все вы одинаковы!
— Иисусе Христе, на кресте муки принявший, да о чем вы говорите?!
— Ха, пушка, льдом стреляющая в руке, а он еще и запирается, убивца! — Мужик снова дернулся. Если бы гнев и вправду сжигал живым огнем, мартыновец давно бы уже растопил сковывающий его лед. — Ждут вас уже, ждут! И черт с вами!
Я-оно осмотрелось по улице. Этот разговор ни к чему не ведет. Левой рукой осторожно вынуло Гроссмейстера из правой руки, вернулось за полотном и бархатом.
— Да отпустите же! — благим матом вопил замороженный. — Сами же сказали, что пустите!!!