Оставляя за читателем право сомневаться в биологическом обосновании событий, изложенных в этой книге, Татьяна в непрямой форме признает действительным новый научный подход. И это делает еще более интересным вышедшее из-под ее пера описание фундаментальных изменений, случившихся в главном герое. Эти перемены – источник саспенса и интриги этого отличного романа. Но ведь отсюда недалеко и до признания того факта, что герой книги и вправду мог унаследовать увлечения и вкусы женщины, чье сердце бьется теперь в его груди, не так ли? Как такое могло случиться? Это и есть главный секрет романа. Мы с Татьяной так и не пришли к единому мнению на этот счет. Другой секрет ее произведений – память домов, городов, поселков, местности. Память, которая – как следствие серьезной, волнующей душу перемены – вернется в ключевой момент, и этот момент, без сомнения, можно назвать самым увлекательным и ярким в этой книге.
Сердечная подруга
Посвящается Жоэлю, моему отцу
Можно подумать, что мое сердце и мой ум не принадлежат одной и той же личности.[2]
Родриго, храбр ли ты?[3]
Годы уподобили меня престарелой старой деве – усатой, вечно бормочущей что-то себе поднос, надевающей на ночь шерстяные носки и белье из термолактила, когда на улице тепло. По мнению многих, в этом нет ничего трагического. И ничего необычного. Может, оно и так, но только я-то – увы! – мужчина.
Утомившись от постоянного тет-а-тет с телевизором, я почти каждый вечер стал выбираться на ужин в маленький скромный ресторанчик, располагавшийся на первом этаже в моем же доме. «Бистро де Жинетт» – заведение с давно не крашенными розовыми стенами и столиками из глянцевого пластика, всегда липкими на ощупь. Персонал никогда не заговаривал со мной, ограничиваясь парой слов по заказу, который всегда был одинаковым: «блюда дня» за пятьдесят пять франков и кувшинчик красного вина за те же деньги, а в завершение трапезы – чашка крепкого кофе. Хозяйка ресторана знала меня в лицо и следила за тем, чтобы меня обслуживали быстро и эффективно. Для меня всегда оставляли столик чуть поодаль от остальных, где я мог почитать «L'Equipe» спокойно, не отвлекаясь на музыку, лившуюся из автоматического проигрывателя, который почему-то играл только песни Далиды.
Я не любил ходить по магазинам, а потому заказывал себе рубашки, свитера, брюки, пижамы, трусы, носки и туфли по каталогам, выбирая из года в год одни и те же модели, часто наименее дорогие (и, как следствие, самые уродливые), полагая, что это прекрасный способ сэкономить время и деньги. Раз в неделю ко мне приходил молчаливый посыльный – и это огромное везение, потому что я не чувствовал себя обязанным заводить с ним непринужденный разговор, – и приносил картонную коробку, содержимое которой варьировалось редко: кофе, сахар, копченая и кровяная колбаса, красное вино, пиво, белый хлеб, подсоленное сливочное масло и пирог с мясом.
Мой автоответчик был постоянно включен, поэтому я мог даже не поднимать трубку, когда мне звонили. Я вообще терпеть не мог телефон. Записать фразу-приветствие оказалось непростым делом. Проговорить непринужденно и радостно: «Здравствуйте, вы позвонили в квартиру Брюса Бутара! Меня нет дома. Пожалуйста, оставьте ваше сообщение после звукового сигнала. Я вам перезвоню. Всего доброго!» – мне было сложно. Вместо этого я замогильным голосом надиктовал: «Это автоответчик. Можете оставить сообщение». Мне часто ставили в упрек холодность и лаконичность этого послания. Но мне оно нравилось.
На самом деле меня зовут Брис. Это имя всегда казалось мне вычурным и женоподобным. Мужественное и резковатое звучание английского Bruce очаровало меня, когда мне было всего десять. Мне в руки попал выпуск комикса – знаменитого «Бэтмена», главный герой которого, Брюс Уэйн, превращался из богатого наследника в поборника справедливости в костюме летучей мыши. Дело было за малым – заменить в собственном имени одну-единственную букву. Теперь, по прошествии тридцати лет, только мои сестры продолжали упорно называть меня Брисом.
Благодаря всемирной славе голливудской звезды Брюса Уиллиса, у нас во Франции его (а теперь и мое) имя стали наконец произносить правильно: скорее «Брус», а не «Брюс». Но не все оказалось так радужно: мне пришлось на собственной шкуре узнать, что имя это ассоциируется у окружающих с массивной фигурой Уиллиса, его бицепсами, высоким ростом и обаятельной улыбкой, то есть обязывает владельца быть эдаким соблазнителем. А я таковым вовсе не являлся, как не было и шанса, что когда-нибудь в будущем я таким стану.
В двадцать лет меня, наверное, можно было назвать симпатичным, но к сорока двум – а мне стукнуло именно столько, когда началась эта история, – годы проредили мою шевелюру и заострили черты лица, придав ему сходство с портретами Модильяни. Мое худощавое тело, опущенные плечи, вогнутая грудная клетка, казалось, тоже были изъедены временем и жизненными невзгодами, и только глаза сохранили блеск, всегда составлявший предмет моей гордости. Моя бывшая жена часто говорила (разумеется, пока еще любила меня), что мои глаза блестят, как зелено-голубая вода в устье реки Ране. В тех местах мы проводили отпуск, пока мой брак не потерпел крушение.
После расставания с Элизабет я думал начать новую жизнь. Но перспектива новых серьезных отношений меня не привлекала, и страх снова потерпеть фиаско был слишком силен. Я чувствовал себя виноватым. С самого начала я заставлял Элизабет страдать, изменяя ей с каждой юбкой. Второй ребенок, родившийся через несколько лет после нашего первенца Матье, появился на свет мертвым, и это усугубило печаль моей жены. Еще какое-то время она мирилась с моей неверностью, а потом однажды собрала вещи и ушла.
В то лето, когда Матье исполнилось десять, она покинула меня на пляже Эклюз в Динаре, как оставляют у обочины пустынной дороги заглохший автомобиль. До сих пор помню, как мне в тот день было невыразимо грустно и какое чувство облегчения я испытал. Наконец-то я предоставлен сам себе! Не надо прятаться, врать, хитрить. Теперь женщины будут падать мне в руки, как спелые фрукты, – это ли не мечта? И я готов был объедаться ими до несварения желудка.
Поразительно, но и после развода я продолжал заводить романы только с женщинами очень молодыми, недалекими, не знающими жизни. И я смиренно довольствовался таким положением дел, зная в глубине души, что более проницательная женщина быстро поймет, с кем имеет дело, разоблачит все мои недостатки. Куда проще было играть роль вечно хмурого неотесанного грубияна, перед которым эти юные глупышки готовы были пресмыкаться.
После ухода Элизабет, пока я упивался всеми прелестями вновь обретенной свободы, в моей душе незаметно для меня самого, словно сорная трава, пустило корни женоненавистничество. Я по-прежнему с удовольствием укладывал женщин в свою постель, но чем больше привыкал к безвкусным необременительным связям, тем с большим пренебрежением относился к своим пассиям, словно это они, а не я, были виноваты в моем непостоянстве. Мне по-прежнему хотелось секса – то был плотский голод, который легко удовлетворить и который я сам считал достойным презрения. Я был одним из тех мужчин, которые, одержав победу над женщиной, испытывают только одно желание – бежать. Меня возбуждал сам процесс охоты, но ровно до того мгновения, когда становилось ясно: еще несколько телодвижений, и женщина будет готова на все.
Я никогда не приводил женщин к себе домой. Я приходил к ним и сразу после секса удалялся. Потом настал момент, когда между романами стали образовываться паузы. Детали последнего я уже забыл. Он остался в памяти как далекое, туманное воспоминание. С годами ухаживать за женщиной, водить ее в рестораны, разговаривать с ней и выслушивать ее рассказы становилось все труднее. Я часто бывал слишком нетерпелив. Дамам такая спешка не слишком нравилась, и когда я понимал, что с меня хватит поджатых губ и гневных взглядов, то шел к Венсенскому лесу, к путанам. Мы управлялись с делом за несколько минут – либо в моей машине, либо в придорожном пахнущем хлоркой «Sani-sette»[4] на большом бульваре.