Заявлять, как делают сегодня некоторые, что франкистский режим уже принадлежит прошлому — лишь потому, что имя его основателя почти исчезло не только из официальных и частных бесед, но и с телевидения, радио, из журналов и газет, — означает, на мой взгляд, впадать в заблуждение и заниматься самообманом. Народы, как и отдельные люди, склонны набрасывать глухой покров на те периоды своей истории, с которыми они перестают себя отождествлять, но одним этим от перенесенной травмы не исцелиться. Немцы внезапно перестали говорить об ужасах гитлеризма, французы — о позорных страницах времен оккупации, в СССР же решили, что навсегда покончили с ночью сталинизма одним тем, что назвали ее периодом культа личности. Но, старательно скрытый, недуг продолжает подспудно свое разрушительное действие, что подтверждается нынешним расцветом французских книг и фильмов о временах «Виши» и примирением значительной части населения с насажденным нацистами «новым порядком».

Как бы далека ни казалась сегодня тень самого Франко, следы франкизма в наших душах стереть будет очень трудно. Посибилизм, или наука приспосабливать перо к требованиям цензуры, стал своего рода второй натурой испанских авторов, со всеми вытекающими для них отсюда последствиями: самоцензурой, искусством умолчания, иносказания, аллюзии и полунамека; тем самым одновременно формировалась и читательская аудитория, искушенная в науке чтения между строк и постижения тайных замыслов внешне безобидных и безвредных текстов. Это профессиональное деформирование писателей и читателей играло первостепенную роль в период франкистского режима, особенно в последние его годы. Чтение наших газет и еженедельников трех прошлых лет являет множество примеров этой игры, правила которой, требуя определенных навыков и хотя бы минимального соучастия адресата в авторской гимнастике ума, практически недоступны зарубежному читателю из демократической страны, но вполне ясны для испанца, понимающего изощренность и замысловатость построений писателя, вынужденного прибегать к перифразам и сложным, витиеватым оборотам, чтобы выразить свою мысль.

Породив эту противоестественную систему окольного чтения (от которого голова пошла бы кругом у читателя любой другой, не столь многострадальной, как наша, страны), франкистская цензура одновременно обрекла читателей и авторов на интеллектуальную и моральную атрофию и, что еще хуже, посеяла в них подсознательное чувство вины, от которого, как мне известно из собственного опыта, исключительно трудно избавиться. «Цензура, — пишет французский социолог Жан-Поль Валабрега, — карает разом и донора, и реципиента; как пишущего, так и читающего. Если в уголовном праве ни один закон не наказывает и преступника, и его жертву, то для цензуры нет разделения на виновных и жертв. Здесь виновны все — за исключением, разумеется, цензора. Все считаются потенциальными сообщниками. Все становятся укрывателями. Таким образом, если взглянуть на нее с той точки обзора, в которой находится цензор, мы увидим, что цензура обращена к своего рода предполагаемой всеобщей виновности». Это рассуждение помогает нам понять двойственность положения испанских писателей не только на протяжении последних тридцати девяти лет, но и во все исторические эпохи (то есть ставшую правилом, а не исключением!), в которые они жили под властью палаческих, идеологически тоталитарных режимов. Неизбежность подцензурного существования и пассивное примирение с посибилизмом в значительной степени повинны в отсталости, ограниченности и слабости наших авторов, обреченных при франкизме — как и в другие времена — на изгнание или полуправду. Посибилизм предполагает самоцензуру и в конечном счете сговор между цензором и писателем.

Необходимость писать, сообразуясь с определенными нормами, оборачивается значительным ущемлением творческих способностей автора и постоянным болезненным страхом их реализации. Именно этим объясняется явление, против которого я уже не раз выступал: оккупация языка — нашего языка, на котором мы ежедневно говорим и читаем, — всеобъемлющей кастой, калечащей его скрытым насилием над выразительными возможностями. Мы вполне серьезно можем говорить об оккупированных языках, как говорим об оккупированных странах, и потому творческая личность в первом случае должна стать на тот же путь, что истинный патриот — во втором: на путь сопротивления и борьбы, для чего необходимо порвать со всеми клише и стереотипами языка и мышления (вроде неуместной фамильярности по отношению к Пабло, Рафаэлю и Федерико, как в свое время — к Рамиро и Хосе Антонио), со всеми мифами и тюрьмами разума, среди которых, иногда сама того не сознавая, эта творческая личность существует. Очевидно, что эта позиция, подобная позиции партизана или вольного стрелка в оккупированной стране, требует героической повседневной борьбы от писателя, не пожелавшего покинуть родину и не мирящегося с выхолащивающим действием посибилизма. Потому не случайно, что большая часть самых значительных и долговечных произведений, написанных или созданных во время длительного правления Франко, принадлежит испанцам, жившим и работавшим за границей: Америко Кастро, Бунюэлю, Альберти, Семпруну, Максу Аубу, Аррабалю, Луису Сернуде. Любое литературное или художественное творчество обусловлено совокупностью факторов, отчасти не зависящих от воли создателя: оно всегда — плод индивидуального труда и в то же время исторической обстановки, в которой существует автор. Как и научный поиск или философская мысль, литературное творчество не может успешно развиваться без необходимого минимума благоприятных обстоятельств; когда же таковых нет, создатель имеет право эмигрировать и искать подходящие для себя условия, без которых его произведение не обретет жизнь. Наличие цензуры — сколь «либеральной» ни была бы она сегодня, после смерти Франко, — представляет собой непреодолимое препятствие для подъема испанской культуры на уровень французской, английской, немецкой или итальянской. Разумеется, и у нас есть несколько блестящих, стоящих особняком писателей, которые, как говорил недавно один молодой автор, «напоминают испанской литературе ее место». Но одна ласточка (или несколько ласточек) весны не делает.

Впервые за почти сорокалетний период — время, за которое вырастает два с половиной поколения, — испанский народ получил реальную возможность принимать участие в общественной жизни и решать свою собственную судьбу, и мы, писатели и интеллектуалы, даже далекие от политики, не можем позволить себе роскошь упустить этот случай. В этот новый исторический период, в который вступает страна, я хотел бы обратиться и присоединиться к словам Бланко Уайта, какими он приветствовал из Лондона всенародное сопротивление в Испании империалистическому вторжению Бонапарта: «Пусть все мыслят, все говорят, все пишут. Гоните из страны все, что походило бы на ваше старое правительство».

Потому не следует довольствоваться одним требованием отмены цензуры — меры, кстати говоря, неотъемлемой от коренной перестройки всех политических, социальных и экономических структур в стране. Необходимо уже сейчас разоблачать анахронизм и инертность цензуры посредством возможно более свободного, не ограниченного никакими рамками и условиями творчества, направленного на создание целого ряда произведений, которые — будет наложен на них арест или нет — заставили бы ее пасть под ударами самого действенного оружия, что мы можем ей противопоставить: ее собственного бессилия и нелепости.

Франкизм не может и не должен пережить физическую смерть того, кем он создан. От нас, и только от нас — писателей, интеллектуалов, читателей — зависит, сумеем ли мы решительно, твердо и бесповоротно покончить с последствиями его долгой и невидимой оккупации.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: