Но внезапно, когда оратор сделал очередную паузу в своей речи, с противоположного конца улицы раздался какой-то странный шум. Вся толпа невольно повернулась в ту сторону; Анна тоже удивленно посмотрела туда своими круглыми глазенками. Слышались крики, протестующие возгласы, проклятия.
– Они уже здесь!
– Кто?
– Бунтовщики.
У Анны снова выпала изо рта конфетка, но на этот раз она даже не подумала поднять ее. Шквал свистков заглушал слова оратора. Из того и другого лагеря – для Анны не было различий – неслись оскорбления и ругань: «Долой! Долой! Такие-сякие!» Ребятишки с жадным любопытством перебегали от одной группы к другой. Кое-кто хлопал в ладоши. Стоявший рядом с Анной мальчик спросил:
– А фейерверк будут зажигать?
– Похоже, что да.
– Шарики, шарики.
Ничего не понимая, Анна бежала, увлекаемая смеющейся и орущей толпой ребятишек. Она тоже вопила: «Да здравствует, Да здравствует!» Какие-то подростки взобрались на балконы домов и сбрасывали оттуда флаги. В толпе раздавалось: «Остановите их». Малыши, словно очумелые, бросались на обрывки украшений, вырывали их друг у друга, гонялись, хныкали, ревели. Кто-то рассовывал по рукам листовки:
Ребятишки вопили: «Долой! Долой!» Неизвестно откуда у Анны вдруг очутился в руках целый ворох листовок. Она схватила их и начала размахивать вместе с флажками, на которых красовалось: «Мы говорим: «Да!»
А депутат продолжал свою речь. Стоявшие поближе к трибуне слушали его в благоговейном молчании, хотя никто толком не понимал, о чем он говорит. Репродукторы работали исправно, но глаза людей, внимавших депутату, невольно обращались на противоположную сторону улицы, где происходила стычка.
Шум с каждой минутой нарастал. Люди, стоявшие подальше от трибуны, совершенно беззастенчиво поворачивались к депутату спиной. А те, что стояли за квартал от площади, совсем не заботились о приличиях: они лезли в свалку, хлопали в ладоши, свистели. Враги – так называл этих людей ее отец – маршировали вдоль шоссе. Это были плохо одетые парни, которые несли плакаты и клеили листовки на деревьях и стенах домов.
Далее следовал мелкий типографский шрифт, который Анна не могла разобрать: мама научила ее пока что читать только большие печатные буквы. Демонстранты очень понравились Анне. Полгода назад девочке довелось увидеть с крыши дома выезд цирка Крона. Теперешняя демонстрация очень походила на этот выезд, правда, была намного беднее.
Колонна при виде темной массы полицейских сомкнутыми рядами продолжала свой марш по параллельной улице:
Анна не понимала, что было написано на плакатах, но хлопала в ладоши изо всей мочи. Мужчины шли, высоко подняв крепко-крепко сжатые мозолистые кулаки. Возле них было немало оборванных женщин, они смеялись и визжали. Какие-то ребятишки шныряли между рядами демонстрантов, размахивая своими боевыми трофеями: цветными лентами, бешено трепетавшими на ветру флажками.
Замыкал шествие щуплый цыганенок, который бил в огромный барабан, раза в два больше его самого, настоящий там-там. Рядом с ним семенила девочка-цыганка в невероятно грязном пестром платье, она размахивала руками, точно стуча на невидимых кастаньетах, пела и плясала. Анна с ужасом увидела, что цыганочка была босиком. Ее смуглые ноги быстро и ловко месили пыль на шоссе. Чумазая фигурка подскакивала к людям, кланялась, посылала воздушные поцелуи и вновь волчком кружилась вокруг маленького цыгана.
Анна, прижав к груди флажки, стояла с застывшим от изумления лицом. Грязная цыганка прямо заворожила ее. Анне страшно хотелось заговорить с этой девочкой, поцеловать ее. Анне даже казалось, что блестящие глазки цыганки наблюдают за ней. Демонстранты уходили. С развевающимися на ветру знаменами они уходили вдаль по шоссе. Как смотрела им вслед Анна! Вернитесь! Вернитесь! Ей хотелось броситься за ними. Цыганенок с барабаном бежал вприпрыжку, цыганочка поднимала юбки и показывала всем голый задик. Маленькие тела были полны жизни и веселья.
Анна плакала и повторяла выкрики толпы: «Долой, долой!» Призывы листовок мешались в ее голове со словами оратора. Слезы бежали по ее щекам. Она ничего не понимала. Ей было только восемь лет!
– Депутата, – пояснила Анна, – звали Франсиско Гуарнер; со временем он стал для меня символом всего самого ненавистного на свете. Добренький, нежный и ласковый с детьми. Ограниченный, но воспитанный, богатый, с хорошими манерами.
Анна рассказывала Агустину, что уже несколько лет она следит за головокружительной карьерой депутата. Гуарнер был подставной фигурой, манекеном, марионеткой, но в глазах буржуа – в тесном мирке ее родного дома, где царила отчужденность, – он был воплощением доброй старины, старинных манер и либерального восприятия жизни – всего того, что молодежь, чуявшая накал приближающейся борьбы, страстно желала похоронить навсегда. Убить его – значило бы нанести смертельный Удар тем концепциям, которые он представлял. «Атмосфера насыщена кровью, – писал сам Гуарнер. – Молодежь словно издалека чует это. Очень странно. Очевидно, я становлюсь стар…» и заканчивал статью словами, которые у ее родителей вызывали бурное одобрение: «В мое время все было иначе. Тогда люди по крайней мере вели себя благопристойно». Анна с победоносным видом протянула Агустину вырезку из газеты и на его вопрос, не тогда ли возникла ее неприязнь, махнула рукой.
– Это началось много позже, – сказала она. – Я долгое время находилась под влиянием матери, была забитым, безликим существом. Мать была сумасбродна, непостоянна и добра. Ее советы неизменно носили утешительный характер, подобно наставлениям в почтенных книгах, где объясняется, как победить робость или преуспеть в коммерческих делах. Они были нелепы и пусты, как скорлупа орехов: «Доверяй самой себе». Или: «Веди себя так, чтобы можно было извлечь выгоду из твоих знаний». Мать произносила эти наставления очень убежденно, но ее слова пролетали мимо моих ушей и не оставляли во мне ни малейшего следа.
Педагогические пособия, которые она покупала, запутали ее вконец, а расплачиваться за это приходилось мне. Мать вовсю старалась вырастить из меня полезного человека, она боролась с моей робостью, но так, что робость эта только увеличивалась. Мать заставляла меня наряжаться в школьную форму и вместе с ней посещать богатых дам, у которых она когда-то служила. Там она представляла меня как умненькую и воспитанную девочку. «Гораздо более развитую, чем ее сверстницы».
Иногда она водила меня в незнакомые дома, где, по ее словам, какие-то чудесные дети «очень-очень хотели со мной подружиться». Сопротивляться было бесполезно. Мать была непоколебима как скала: она никогда не отказывалась от того, что забирала себе в голову. И мне приходилось идти в гости туда, где меня никто не ждал, подниматься по лестнице к ненавистной двери, дергать тоскливо дребезжащий звонок. Не раз, всматриваясь в мое возбужденное лицо, какая-нибудь важная дама интересовалась, не больна ли я.
В свою очередь и мне приходилось принимать гостей – какого-нибудь разряженного мальчишку, которого тоже насильно приволакивала его мамаша. Я представляла себе, как этот мальчишка упирался, а мать заставляла его идти, приговаривая: «Хочешь не хочешь, а ты должен пойти и вести себя прилично. Я обещала этой бедной женщине, и ты не смеешь подводить меня. То, что у них нет денег, вовсе не причина презирать их. Во всяком случае, эта девочка твоя сверстница, и ты можешь поиграть с ней». От таких мыслей моя робость только увеличивалась. Я вся краснела и прилагала нечеловеческие усилия, чтобы вымолвить хоть слово.
Мамаша лелеяла мечту, что моя судьба будет совсем не похожа на ее, она не хотела, чтобы я училась стряпать, и раздражалась, когда я говорила ей, что в конце концов стану такой же работницей, как она. «Ложь! – кричала она. – Клянусь всем святым на свете, ты не будешь работать на фабрике. У тебя артистические задатки и манеры настоящей сеньориты». И почти незаметно для самих себя мы начинали жаркий спор; она старалась доказать мне, что я умна, а я упорно настаивала на своей посредственности. Я мучила ее: «Ты же знаешь, что говоришь неправду. Напрасно ты хочешь обмануть себя. Я такая же, как все: некрасивая и вульгарная, как многие девочки». Отец с неудовольствием и неприязнью наблюдал за нашими перепалками.