Залихватская мелодия креольской песенки доносилась с нижнего этажа. Облокотившись о подоконник, Давид, казалось, видел перед собой разнузданных женщин в развевающихся колоколом юбках, которые уносили их в бешеном водовороте красок; тела исчезали в этом вихре, и только мелькали руки, ноги. Давид провел ладонью по лицу. Бред маленького мальчика. А черный револьвер дожидается, когда откроет путь мириадам существ, которые подкарауливают пир смерти, копошась в гнилом месиве. На столе лежала открытая библия: «Иегова, господь, бог сильнейших», Его приговорили, его тоже приговорили. До слуха Давида донесся отчетливый голос диктора. Это не был ни патефон, ни даже автоматическая пианола. Просто у доньи Ракели было включено радио, казалось, легкие каблучки выстукивали по крышке старого рояля. «Господь, господь слабых», – сверлило мозг. На глазах белая паутинная пелена: он плакал. Ветер трепал белье, развешанное на соседней крыше, и гудел в ушах, точно в морской раковине. Давид плотно притворил створки окна. Музыка причиняла ему физическую боль. Ему вдруг нестерпимо захотелось увидеть Танжерца, переодетого магом-волшебником, показывающим свои любимые фокусы: извлечение карт из ушей, теневой театр пальцев. Но Урибе был далеко. А его оставили наедине с этим черным куском металла, который дожидался его руки, решительного нажатия пальца. Давид уселся за письменный стол и наобум открыл тетрадь.
«Мое детство, которое казалось мне таким простым и бесхитростным, теперь, когда я пытаюсь осознать его, представляется мне вдруг невообразимо сложным. Воспоминания о нем туманны и отрывочны, и чем больше я размышляю о мелких событиях тех лет, тем меньше они кажутся мне достойными забвения.
Я был тихим, бледненьким мальчиком, очень вялым н болезненным, мои недуги сводили с ума моих родителей. Я родился в очень порядочной и зажиточной семье и был ее, последним отпрыском. Словом, все велось к тому, чтобы сделать из меня наследника, уж не знаю чего, то ли воспоминаний, то ли имени и состояния, и то, что у меня были братья и сестры, ни в коей мере не снимало с меня этой ответственности. В те' годы Барселона не была такой многолюдной, как сейчас. Город только что избавился от своих стен и, словно скинув с себя старое тесное платье, весело растекся по долине. Богатство находилось в руках нескольких семей, и то, которым обладал мой дед, считалось одним из самых значительных. Дед сколотил состояние на Антильских островах и, как все «индианцы» своего времени, наслаждался жизнью в прекрасной вилле, выстроенной в арабском стиле, получая немалый доход от своего сахарного завода на Кубе.
Я не застал деда в живых, но по рассказам знаю, что это был человек с железным характером. Я хорошо помню его фотографический портрет, огромный, черный, который всегда выставляли в дни семейных торжеств в столовой. Страшное грубое лицо, взглянув на которое, я потом не мог заснуть ночью. Моя бабка, жена деда, была маленькой толстенькой старушкой, с лицом, покрытым волосатыми бородавками, точно клочками высохшей травы. Ей я обязан своей любовью к книгам и тихому уединению. Когда-то, очень давно, у бабушки умер сын, это случилось во время сна, и с тех нор бабушку не покидал страх, что несчастье может повториться. Поэтому стоило бабушке увидеть, что я заснул, как она тотчас будила меня. «Сон так похож на смерть», – оправдывалась она. Кажется, я да сих пор вижу, как она стоит надо мной, виновато улыбаясь, и лоб у нее покрыт бусинками пота. Мои родители были ничем не примечательные добродушные создания, что называется, тише воды, ниже травы. Образ их сер и смутен в моей памяти, и чем больше я размышляю о них, тем сильнее удивляюсь, как порой бывают далеки друг от друга люди, несмотря на кровное родство. Ведь я ничего общего не имел с ними.
Незадолго до того как я появился на свет, богатство моего деда по материнской линии вдруг улетучилось. Дед был солидным предпринимателем и образованным человеком, но никогда не утруждал себя заботой о воспитании детей. Властный характер не позволял ему приобщать их к делу. Свои дела он привык вести круто, и дети только стесняли бы его. А поскольку дела эти оказались в весьма запутанном состоянии, то и наследство, которое он оставил после смерти, несмотря на свою значительность, тоже было весьма запутанным. Мой дядя и тетка, на которых свалилась эта тяжесть, не в силах были снести ее и по совету родственников разделались с заводом на Кубе.
Детство мое, несмотря на подобного рода осложнения, протекло в атмосфере полного довольства и безделья; я жил в окружении гувернеров и монахов. Состояние наше было еще весьма значительно, так что все мои прихоти и желания всегда исполнялись, Основной заботой отца, приверженца свободного воспитания, было сделать из меня порядочного человека. Отец не повторил ошибок деда. Довольно часто он отвозил меня и еще кого-нибудь из братьев в своем автомобиле на фабрику, чтобы мы с детства привыкали к делу. Там он познакомил меня с удивительным миром полуголых ребятишек и даже заставлял играть с ними; чумазые и недоверчивые фабричные мальчишки окружали меня, точно темные ящерки. С изумлением я заметил, что они всегда были голодны и всегда мечтали о еде, которую мне дома впихивали чуть ли не силой. Это делало их в моих глазах какими-то необыкновенными существами, и я чувствовал себя среди них пришибленным, пугливым и степенным.
Часто я думал, что деньги, которые копят для нас наши родители, только увеличивают нашу слабость. В детстве мне не раз приходилось присутствовать в качестве крестного на крестинах детей рабочих. Отец заставлял меня делать это в воспитательных целях, и я его не упрекаю за это. Вероятно, я на его месте поступал бы точно так же, хотя наше поколение сильно отличается от его поколения. Мы не уверены, как они, в своих правах, в, если придет час защищать эти права, мы, может, и сделаем это из эгоистических побуждений, но никак не из уверенности в нашей правоте.
Как я уже говорил, отец давал мне целые корзины конфет, которые я раздаривал детям бедняков, точно волшебный принц из сказочного королевства. Уже тогда я смутно чувствовал необходимость оправдать свое положение. Я был в числе избранных. В устроенной жизнью лотерее мой билет выиграл. Но даже теперь, когда я раздаю милостыню, я делаю это не из великодушия, а из боязни за себя и желания получить прощение. Я очень рано понял, что мир не заключен в четырех стенах родительского дома, я объяснение этого мира, которое дали мне родители, совсем не удовлетворяло меня.
Мои воспоминания о самом себе смутны и отвратительны. Родители окружили меня неусыпной заботой. Каждый год я мечтал, чтобы скорее окончились занятия, наступило лето и мы уехали, как обычно, на дачу. Это был старый дом, принадлежавший еще моим прадедам. Здесь я чувствовал себя немного свободней, чем в суровом школьном заточении. Большую часть дня я был предоставлен самому себе, а долгими вечерами бродил по комнатам, заваленным всевозможной рухлядью. Там я находил сундуки, набитые книгами, разноцветные абажуры, рваные ширмы и маленькие ниши, украшенные ракушками и цветами. Среди всего этого хлама я чувствовал себя словно гость неведомой сказочной страны.
Педагогической системе родителей я предпочитал систему забавного дона Анхеля, гувернера, который в летние каникулы обучал нас латыни. Дон Анхель был тучный краснолицый мужчина с неуклюжими смешными манерами; на его большом, толстом носу всегда красовались очки в золотой оправе. Одежда его была живописна и крайне неопрятна, он любил крикливо-яркие сорочки. Выходец из обедневшей, пришедшей в упадок семьи, он вынужден был сам зарабатывать себе на жизнь, давая уроки детям зажиточных родителей, Дон Анхель покорил моего отца своими высокопарными разглагольствованиями на латинском языке. Он любил уснащать свою речь пышными цитатами из древнеримских авторов. У меня часто возникали сомнения, понимает ли сам дон Анхель приводимые цитаты; но он всегда произносил их с таким апломбом, что мой отец серьезно уверял: «Он меня убедил».