Апостол отошёл помочиться и встал под пологим песчаным обрывом.Горобченко коротко взглянул на Марию, едва заметно кивнул ей и быстро вынул из кобуры наган. Мария выхватила из-за пояса свой древний ремингтон. В то же мгновение почти одновременно грохнули два выстрела, и в мутных сумерках раннего утра вспыхнули короткие огни из-под стволов револьверов. Бильбаев рухнул сразу и без звука, Клюев успел повернуться и сделать правой рукой хватательное движение, словно хотел напоследок сжать горло хотя бы одного из убийц… Фёдор и Мария, между тем, сделали два резких шага в направлении Апостола и Лао Линя; держа вытянутые руки с зажатыми в них револьверами прямо перед собой, они судорожно выцеливали их фигуры… Лао Линь, словно заяц, отпрыгнул в сторону и, путаясь в одежде, метнулся к лежащим под кустами винтовкам, но Фёдор опередил его и, по-прежнему наступая, выстрелил ему в грудь. Китаец сморщил личико и медленно упал к его ногам. В тот же миг Мария, не суетясь, плавно потянула спусковой крючок своего ремингтона, но Апостол, обливая мочой запачканные галифе, дёрнулся и успел соскочить с линии огня. Пуля попала ему в плечо, и он инстинктивно в тщётной попытке уйти от преследователей, пополз по песчаному отвалу балки. Мария замешкалась, и вторую пулю всадил в него Фёдор. Когда убийцы подбежали к Апостолу, всё его огромное тело содрогалось в конвульсиях, а в открытой ширинке пульсировала последняя моча…
Горобченко, деловито собрав лопаты, по одной покидал их на кромку балки, затем спокойно отвязал своего коня от ближней берёзки и подвёл его к Марии. Не торопясь, выпряг из телеги лошадь, снял хомут и постромки. Седла не было; Фёдор накинул на спину лошади половичок, которым накрывали ящик. Постояли с минуту, послушали лесной ветер; Фёдор оправился и лихо вскочил на лошадиный хребет.
Покинув балку, они въехали в лес, нашли тропинку и двинулись вперёд, в противоположную от города сторону, – прочь от опасности, от белогвардейского десанта, от большевиков и от красного комдива Якира.
Пасмурное небо уже было видно за стволами деревьев, грязные облака лениво плыли над лесом, ветер колебал верхушки сосен и клёнов. Зашуршал мелкий дождь, принеся с собой запах влажной пыли. Тропинка расширилась, и всадники пошли рядом. Выйдя на опушку леса, они увидели впереди нескошенный луг и за ним – маленькие домишки дальней деревеньки.
А в Змеиной балке уныло лежали четыре мёртвых тела, и дождь медленно умывал их запачканные землёй и потом лица. Трое широко раскинулись на спине, лишь китаец, упав ничком, зарылся головой в траву. Волосы его были засыпаны песком. Дождь быстро кончился, словно и начинался лишь для того, чтобы прибрать покойников. Их лица потихоньку высыхали, и вскоре мелкие капли влаги окончательно испарились с их холодеющих лбов. На мгновение солнце вырвалось из-за плотной завесы облаков и осветило мокрые трупы. Три лица, умытые и слегка бликующие в ярком свете случайных лучей, были устремлены в небо, а в открытых остекленевших глазах убитых ещё стояла и едва заметно покачивалась, искрясь, дождевая влага…
Фёдор и Мария лежали на сухом сеновале, куда пустила их одинокая хозяйка, – в маленькой деревеньке на окраине сошедшего с ума мира. Им хотелось отдохнуть после бессонной ночи, забиться в какую-нибудь тесную нору, спрятаться от ужасов войны; чужая кровь жгла им руки, а тела дрожали от холода и возбуждения. Они спокойно сделали задуманное, но через некоторое время, короткое, незначительное, нервная дрожь начала колотить их, и они поняли, что им нужно остановиться, прижаться друг к другу, согреться друг о друга, хоть ненадолго утонуть друг в друге и тогда, может быть, в мире что-нибудь изменится, восстановится, вернётся к началу, к тому времени, когда жизнь казалась незыблемой, нерушимой, мерно текущей вперёд, не знающей скачков, потрясений и катаклизмов. Они лежали, обнявшись, пытаясь унять взаимную дрожь и слышали откуда-то снизу звон посуды, собачий лай и голос хозяйки, отчитывающей провинившегося в чём-то пса. Мария угрелась и задремала, а Фёдор никак не мог уснуть и всё вспоминал, вспоминал и вспоминал, цепляясь за прошлое в попытках понять, отчего так перевернулась его жизнь и куда делось спокойное, размеренное бытиё тёплого семейного гнезда; обнимая одной рукой Марию, он лежал в колком пахучем сене, глядел в мощные деревянные стропила и мучительно размышлял: за какой чертой осталась уютная тишина отцовского кабинета и в какой недосягаемой дали растаяли сладкие запахи просторной домашней кухни, а главное – отчего нет рядом с ним его любимой, единственной в этом мире женщины, а есть какая-то чужая, неведомая, которая так доверчиво прижимается сейчас к нему всем своим телом?
Когда-то Фёдора Горобченко звали Евгением Гельвигом и он жил в Москве, на улице Садово-Кудринской, в доме номер восемь дробь двенадцать.Он лежал в ароматном раю сеновала и, вдыхая запах сена и влажных волос своей подруги, вспоминал, как…
…из депо под грязную стеклянную крышу железнодорожного вокзала медленно вползал новочеркасский поезд, и разномастный расхристанный люд начинал свой панический бег к его вагонам. В глазах людей плескалось безумие; мелькали чемоданы, баулы, узлы, бабьи платки и нелепые дамские шляпки, солдатские папахи и матросские бескозырки, винтовки с устремлёнными вверх синими штыками, пальто, зипуны, тужурки, кожаные куртки, бушлаты, перекошенные рты, хлюпающие носы, мокрые, прилипшие к вискам волосы, благообразные бороды, ухоженные усики, заросли трёхдневной щетины, побитые оспою щёки, прыщавые лбы, мохнатые брови, оскаленные гнилые зубы и локти, локти, локти, энергично двигающиеся, расталкивающие, пытающиеся пробиться через толпу как можно быстрее, – вперёд, к перрону, в паровозный чад, туда, где стояли вожделенные вагоны.
Евгений пробивался сквозь толпу с тою же яростью, какая захлёстывала и всех остальных; каждый стремился оттеснить, отпихнуть, отодвинуть соседа, чтобы как можно быстрее добраться до открытых вагонных дверей. Он забыл о приличиях, забыл прежний лексикон, забыл учтивые слова «извините», «спасибо», «не будете ли вы любезны»; ввинчиваясь в толпу, он лишь изредка огрызался на проклятия и ругательства, посылаемые ему вслед. Возле вагонных тамбуров то тут, то там возникала ожесточённая возня, порой переходившая в драку, и потому внутрь удавалось пробиться лишь самым сильным и самым наглым. Видимо, Евгений был сильным и наглым одновременно – в вагон ему удалось попасть довольно быстро.
Поезд стоял недолго и вскоре битком набитый, тяжело дыша и с трудом ворочая колёсами, медленно отвалил от перрона. На выходе с городской стрелки он завопил, оповещая окрестности о своём разгоне, и вскоре уже летел по подмосковным заснеженным полям. Евгений трясся в плацкарте, стиснутый со всех сторон тёмными небритыми мужиками, завёрнутыми в платки бабами, вонючей солдатнёй и настороженными господами в летах, исподлобья поглядывающими по сторонам. Он почти ничем не отличался от всех этих потерянных людей, сметённых ветром истории с насиженных мест и несущихся с перекошенными лицами в неизвестность, а точнее – в известную пустоту, во мрак небытия, но в его глазах было больше решимости, чем безумия, больше желания, чем отчаяния, – всего несколько дней назад ему казалось, что мир рухнул, и под руинами стройного здания закона и упорядоченной жизни оказалась вся его страна и он сам, конечно, но теперь ему виделась цель, какое-то пусть смутное, но твёрдо стоящее на грядущем пути решение, и теперь он уже понимал – зубы у него для того, чтобы рвать ими врагов, а когти на пальцах для того, чтобы вгрызаться в слабую плоть тех, кто рискнёт заслонить ему его дорогу.
Уходя из родительской квартиры, он сжёг во дворе все свои документы, а потом спустился в полуподвал дома и взял там какое-то дворницкое старьё. Прежде чем надеть его, повалял одежонку по грязному тротуару да истоптал ногами; облачившись в это рубище, он почти слился с расхристанным грязным миром, стал его частью и его продолжением. Поэтому в вагоне на него никто не обращал внимания. Только один парень в коротком ватничке, сидевший через проход, нет-нет да и взглядывал на него с потаённой недоверчивостью и недоброжелательностью. Парень имел рыхлое сырое лицо, пористую кожу и бесцветные глаза. Всю дорогу он цепко держался за плотный брезентовый мешок, туго затянутый сверху бечевой.