До вечера кадеты промаялись на льду, жуя от голода сухие листья прибрежных кустарников, а с наступлением темноты вернулись с границы офицеры отряда и скомандовали: вперёд!
Тёмные призраки среди зловещей тишины медленно двинулись в черноту ночи, ступив на узкую тропинку, отделяющую вполне мирное, хотя и ледяное поле, от края бездонной могилы, уже подготовляемой для них всемогущими потусторонними силами с помощью, конечно же, сил земных, – тех самых, которые маячили на левом берегу и, напряжённо щурясь, всматривались в даль, мечтая вдоволь напиться кадетской крови. Измученные подростки шли по замёрзшим плавням, натыкаясь на кусты и деревья, сбивая в жгучие мозоли уже и без того изуродованные ноги, но вот наконец замелькали какие-то заборы, загородки, плетни, линии штакетника и появились первые неказистые домишки. Запахло печным дымком, кизяком, забрехали собаки.
– Где мы? Что за село? – спросил кто-то в темноте.
– Капитан вроде сказал – Раскайцы, – отозвались рядом.
Никита в сопровождении десятка кадет ввалился в ближайшую хату и, отодвинув чёрного, заросшего вороною шерстью старика-молдаванина, её хозяина, прошёл из сеней в горницу. Там было тесно и грязно, сальная лампадка чадила в углу. В сенях кадеты нашли мешок сахарного песку и мешок кукурузной муки; несмотря на протесты молдаванина, который в панике цеплялся за свои припасы, втащили их в горницу и немедленно съели, заедая приторный сахар и муку, застревавшую в горле, принесённым с улицы снегом. Хозяин что-то говорил на своём языке, отчаянно жестикулировал, чего-то требовал, обращаясь почему-то к Никите, но тот грубо отодвинул назойливого старика. Прикончив молдаванские припасы, кадеты улеглись вповалку на земляной пол и мертвецки уснули. Разбудить их, казалось, не могли уже никакие катастрофы мира, но утром сельцо проснулось от бешеного стрёкота пулемётов.
Кадеты спросонья повыскакивали из хат и, застёгивая на ходу шинели, бегом стали отступать к плавням. Стреляли румыны, их огневые точки видны были на окружающих Раскайцы холмах. Стреляли также из хат, – видно, недовольные кадетским нашествием молдаване, не желая терпеть пришельцев, взялись за свои обрезы. Никита на минуту присел под плетнём, пытаясь оценить обстановку и держа на всякий случай винтовку возле колена. Пули взвизгивали над его головой. Он глянул вдоль улицы: кадеты и солдаты Стесселя, не оглядываясь, уходили в плавни. На бегу упал Миша Трофимов, его подхватил, развернув в сторону села, Росселевич, и Никита увидел удивлённые глаза раненого, заливаемые кровью. Вдалеке вскрикнул Толмачёв, остановился и осторожно подтянул к груди повисшую плетью руку: из рукава шинели на его грязную кисть капали алые капли. Через некоторое время отряд Стесселя собрался в плавнях. Настроение было паническое. Некоторые сидели в снегу, обхватив головы руками и, уставившись в одну точку, мерно раскачивались из стороны в сторону. Кто-то орал диким голосом, кто-то отдавал бесполезные команды, какие-то гружёные подводы крутились вокруг, замотанные в чёрное бабы визжали из-под платков и жалобно плакали дети, вдруг обнаружившиеся на повозках. Какой-то полковник надсадно вопил:
– Мы в мешке! Румыны нас не пропустят! А там – красные!
Он махнул рукой в сторону левого берега, где действительно среди телег и кибиток васильевского обоза уже гарцевали статные всадники.
– Ко мне, воины! – продолжал полковник. – У кого есть оружие и у кого не дрогнет рука в последнем бою! Будем резать их, будем грызть их зубами!
Три офицера в расстёгнутых шинелях и без погон быстрым шагом двинулись в сторону плавней, к высоким редким кустам, на ходу шаря непослушными пальцами по кобурам. Зашли в кусты, их нечёткие силуэты с трудом просматривались сквозь сучья и ветки; Никита заворожённо следил за ними, – став в кружок, они что-то говорили друг другу, потом стали обниматься, закончив, постояли немного, как бы в раздумьи, затем расширили свой круг, отступив на шаг в глубину кустов… раздалась невнятная команда и следом – почти одновременно – три выстрела. Никита отвернулся…
Капитан Реммерт, видя отчаянье и страх кадет, собрал их вокруг себя и тихим голосом сказал:
– Господа, я точно знаю, что ещё в Аккермане полковник Бернацкий послал телеграмму королеве Марии. Не может быть так, чтобы она не ответила, не может быть так, чтобы она отказалась принять нас. Ведь она связана с нашим государём династическою кровью! Нас пропустят! Держитесь, господа! Будем ждать до тех пор, пока не сунется сюда Котовский, а коли уж сунется, – умрём как герои!
Мимо кадет шли в сторону недавно оставленного берега солдаты и офицеры, с трудом подгребая ногами слежавшийся снег и на ходу срывая с себя погоны и кокарды. Никто из них не смотрел по сторонам, а кадеты провожали их хмурыми взглядами. Из глубины плавней долетел вдруг неестественный и неуместный среди всеобщего отчаянья женский смех – весёлый и беззаботный. Из полосы кустов вышла молодая красивая женщина в сбившемся платке и в хорошей добротной шубе. Она размахивала руками и звонко смеялась. Среди порохового дыма, среди затихающей стрельбы, в этой напоённой беспредельным ужасом атмосфере странно было видеть подобное веселье. Она подошла к кадетам и не в силах сдержать истерику, закричала:
– Господа, господа! Идёмте же со мной! Посмотрите на моего мужа!
Кадеты нехотя пошли. В глубине плавней, за нагромождением облезшего хвороста лежал убитый офицер, молодой, с усиками, заросший недельной щетиной.
– Посмотрите, какой красивый! – не замолкала женщина. – Господа! Не уходите! А какой ловелас был! Гриша, Гришенька!
Она присела рядом с мужем и запустила пальцы в его засыпанные снегом волосы.
Во второй половине дня, когда холодное зимнее солнце уже клонилось к закату, на дороге из села показался генерал Васильев. Он шёл один, в глубоком раздумьи глядя себе под ноги и сосредоточенно ступая, и от фигуры его веяло таким неизбывным одиночеством, такой отрешённостью, таким забвением земного бытия, что Никите сделалось страшно, – генерал был мертвец и печать иного мира уже была проставлена на его обугленном лбу. Кадеты не знали, что в Раскайцах румыны предложили Васильеву остаться немедленно, но благородный генерал, не сумевший отдать приказа об освобождении подвод, потерявший из-за этого время и силы и попавший, в конце концов, в плотный мешок окружения, отказался от предложенного румынами спасения, потому что его солдаты, его офицеры, его кадеты ещё продолжали оставаться в днестровских плавнях во мраке отчаяния и безысходности.
Реммерт порывисто подбежал к нему, отдал честь.
– Что делать с кадетами, Ваше превосходительство? Прикажите умереть!
И опустив руку, потерянно добавил:
– Пропадаем мы…
Васильев очнулся и приложил руку к своей генеральской папахе.
– Здравствуйте, кадеты! Благодарю вас за Кандель!
– Рады стараться, Ваше превосходительство!
– В Румынию вас пропустят, господа! Пограничниками получен приказ королевы Марии! О нём знают на всех пропускных пунктах. Ваше спасение близко, я верю…Прощайте, кадеты и… простите…
Он козырнул, шагнул в сторону, замешкался на мгновение… кадеты стояли, не в силах осознать сказанного… Реммерт растерянно смотрел на генерала… тот сделал ещё два коротких шага, повернулся к кадетам, – на глазах его были слёзы… Никита впился взглядом в эти переполненные до краёв солёною влагою страдальческие глаза… он видел, что генерал уже не с ними, что он снова переходит в иную реальность и лишь замешкался на коротком пути туда, куда настойчиво зовёт его судьба…
В Раскайцах стреляли, но Васильев не слышал, на противном берегу тоже стреляли, но и этих выстрелов он не слышал; на тропинках, ведущих к Днестру со стороны Коротного, красные уже вовсю грабили беженский обоз и летели к чёртовой матери полудохлые канарейки и никому не нужные граммофоны, но он этого не видел, и кого-то уже нещадно били прикладами по лицу, а девиц таскали за длинные волосы и драли с них юбки, но он не чувствовал чужой боли, не чувствовал потому, что грудь его, душу его разрывала собственная боль, затмевающая окружающий мир, вгрызающаяся в сердце и не оставляющая никаких надежд. Утратив свой гвардейский шик, свою молодцеватую уверенность, свою генеральскую стать, ссутулившись, шёл Васильев в глубину плавней по тропинке, ведущей к красному берегу, вот тропинка сделала один поворот, ещё один, а потом и третий… здесь он остановился, задумался и подошёл к тонкой раките на небольшом возвышенном островке. Повороты тропинки скрывали от него оставшихся возле берега кадет, но он уже не думал о них, ему мерещились другие берега. Эти берега представали перед ним в сырой промозглой дымке, чуть прикрытые чахлым кустарником, а он, генерал Васильев, в расстёгнутой шинели, со скомканной папахой в руках шёл к ним, в смутной надежде найти там успокоение. «Почему я иду туда пешком? – думал генерал. – Кажется, тут должна быть вода…» Он шёл долго, тяжело, сердце его стискивала какая-то грубая сила, и оно тяжко болело и ныло. Генерал чувствовал, что несмотря на мороз, тело его под исподним обливается жгучим потом; он поднёс руку к лицу, – рука была влажная и горячая. Боль в сердце становилась невыносимой, воздуха в лёгких не хватало, и земля под его ногами неожиданно стала крениться. Он ухватился за ракиту, её тонкий стволик согнулся, и генерал упал в снег. Боль обняла его со всех сторон и изо всех сил стиснула бедное генеральское сердце… Васильев закрыл глаза и… увидел: его обоз медленно поднимается над заснеженною равниною; в авангарде обоза полощется белое знамя с ломающимся красным крестом, длинная вереница повозок и тысяч людей, нагруженных узлами, граммофонами и клетками, полными оранжевых птиц, изгибается и колеблется под ветром, словно гигантское полотнище, лошади, растрепав гривы, разметав хвосты и расставив по сторонам копыта, накренившись под немыслимыми углами, плывут к горизонту, и следом за ними поднимаются расхристанные кибитки, трепещущие на ветру тряпки, шинели и пальто, а внизу стоят измученные кадеты и заворожённо смотрят вслед улетающему каравану… Чья-то злодейская рука продолжала сжимать сердце старика и с садистическим сладострастием выкручивала из него последние силы, сердце трепыхалось, словно полузадушенная канарейка в кулаке, и не могло вырваться, боль поднималась крещендо и невозможно было далее терпеть эту пытку… Васильев застонал, рука его кое-как нащупала кобуру, он с трудом вытащил свой «люгер», с которым не расставался ещё с Великой войны, поднёс его к груди и выстрелил в своё несчастное сердце…