— Кроме этого, у него есть еще папаша, а у папаши двухэтажный дом в Каунасе, — говорит каждому встречному и поперечному хромоногий печник Мейлах, у которого тоже бородавка и тоже на правой щеке.

Чему-чему, но бородавке Шмули я не завидую.

Я завидую его двум чемоданам и особенно бамбуковой удочке.

Удочка гладкая, блестящая, с черными ободками-кольцами. Она мне снится ночами…

Я хожу за Шмулей, как тень. Я все жду, что он обернется и позовет меня. Но он не оборачивается. А если кого-нибудь и позовет, то местечковых собак, путая их клички, или сына господина Айзенберга — Переца.

И вдруг происходит чудо: Шмуле окликает меня.

— Эй, ты, — сопит он. — Хочешь заработать?

— Хочу.

— Мне нужны мухи.

— Сколько?

— По два цента.

— Я спрашиваю: сколько нужно?

— Много… Сто… Двести…

— Сто или двести?

— Сто. И пожирней.

— Жирных у нас мало. Разве что в мясной лавке…

— В мясной ли, на помойке — меня не интересует. Хочешь заработать — будь любезен достань.

— Что ж. Я буду любезен. Я достану. А скажи, зачем они тебе?

— Это уж мое дело.

— А удочку дашь подержать?

— Дам.

— Куда принести их?

— К Большому камню.

— Я приду с Винцукасом.

— Приходи с кем угодно. Только побольше мух притащи.

— А почему ты сам их не ловишь? Не умеешь?

— Это уж мое дело, — фыркает Шмуле и уходит прочь.

Это, конечно, его дело. Но есть вещи, которые все умеют делать. Например, кушать. Бабушка, правда, считает, что и это я делаю лучше других, но я с ней не согласен. Мойшка-Сорока умеет кушать не хуже меня… А мух ловить — это же пустяки. Главное — затаить дыхание, подкрасться неслышно и — хлоп!.. Можно ловить их по-другому — занавеской. Но для этого нужно, чтобы бабушка не видела…

Перво-наперво возьму дома три спичечных коробки и пойду к мяснику Гиршу…

Мясник Гирш сидит на завалинке. Закрыв подслеповатые глазки, он греет свой живот на солнышке и сладко похрапывает. Услышав шаги, Гирш вздрагивает и привычно выпаливает:

— День добрый!

— Здравствуйте, реб Гирш, — почтительно отвечаю я.

— А, это ты, Авремэле! Что тебе нужно? Бабушка, наверно, послала тебя за ножками для холодца или за требухой для пирожков?

— Мне нужны мухи.

— Какие мухи?

— Пожирней.

— Рехнулся!.. Ей богу, рехнулся!.. Я мух не продаю.

— Я продаю.

— Ну и продавай себе на здоровье…

— Реб Гирш!.. Я поймаю у вас десяток-другой и уйду.

— А ты не стесняйся: уходи сразу.

У меня от волнения начинает дергаться нижняя губа. Если Гирш откажет мне, я пропал. Где я еще найду таких жирных мух? Мухи Гирша величиной с доброго жука. Они кружатся над тушами и жужжат. Вот одна села мяснику на ухо. Что она ему там шепчет? Видно, просит защиты. Но Гирш и ее слушать не хочет. Он замахивается, и муха едва успевает унести ноги.

— Ты еще здесь, — хрипит мясник, но в его голосе не чувствуется злобы.

— Здесь, — смелею я.

— Значит, мухи нужны тебе на продажу?

— На продажу.

— И по сколько ты берешь за штуку?

— По два цента.

— Не дешевле?

— Не дешевле.

— По два цента!.. Так я же могу тебя сделать миллионером!.. Ротшильдом!..

— Можете.

— Коли на то пошло, лови!.. Но смотри: если хоть одна муха упадет на мясо, пеняй на себя!..

— Не беспокойтесь, реб Гирш. Они у меня падать не будут.

— Посмотрим! — говорит мясник и заходит за прилавок.

Я оглядываюсь по сторонам. Направо — мухи. Налево — мухи. Под потолком — мухи… В лавке, кроме Гирша, солнца и меня, никого нет. Солнце играет на стенах, на окнах, на сваленных в кучу обрубках. Мухи нежатся в его лучах. Сытые и ленивые, они, кажется, и не подозревают, какая беда нависла над ними.

Я подкрадываюсь к стене. Разгибаю в пальцах руку…

Хлоп!.. Есть!..

Хлоп!.. Есть!..

Хлоп!.. Нет!..

Хлоп!.. Хлоп!.. Хлоп!..

Я смотрю на звезды i_023.jpg

За мной из-за прилавка следит мясник Гирш.

За мной в окне следит солнце. Оно улыбается. Оно подбадривает меня…

Если бы все на свете были такими добрыми, как солнце!.. В его лучах даже лавка мясника выглядит не так страшно… Дядя Мотл-Златоуст клянется, что солнце светит всем — каждой божьей твари, каждому деревцу.

Да, оно светит всем, но не всем нравится. Хозяин мебельной фабрики Айзенберг, лавочник Зак, тучный полицмейстер Корсакас бегут от него в тень. Дядя Мотл-Златоуст уверяет, что они боятся солнечного удара.

Почему я его не боюсь? Почему его не боится Винцукас? Я думаю, что солнце знает, что оно делает…

Хлоп!.. Есть!..

Хлоп!.. Есть!..

Хлоп!.. Хлоп!.. Хлоп!.. Одна спичечная коробка набита.

— Ты лучше любой липучки, — зевает мясник Гирш. — От нее ни проку, ни корысти. А ты, Авремэле, всем мухоловам мухолов…

— Спасибо, — шепчу я.

— Молодец! — хвалит меня Гирш.

Похвала Гирша звенит у меня в ушах, как песня. Мясник вообще скуп на похвалу. Дядя Мотл-Златоуст говорит, что Гирш всю жизнь только и делает, что хвалит телятину, баранину, требуху, потроха, фарш.

Пожалуй, жирных мух хватит, А тощих на стенах синагоги сколько угодно.

Я кланяюсь мяснику. Гирш щурит свои подслеповатые глазки и хитро подмигивает мне:

— До свидания, Ротшильд!..

— До свидания, реб Гирш.

— Приходи завтра. За ночь мои мухи еще прибавят в весе. Приходи, голубчик.

— Нет уж… Хватит…

Я выскакиваю из мясной лавки на улицу, где меня ждет солнце, яркое и большое, как подсолнух. Я пойду с ним к синагоге, набью там последнюю спичечную коробку, а потом… потом побегу к реке к Большому камню.

У Большого камня стоит Шмуле. Он держит в руках бамбуковую удочку и что-то напевает себе под нос.

— Давно поешь тут?

— Это уж мое дело, — пыжится Шмуле. — Где мухи?

— Вот, — я передаю ему спичечные коробки.

— А крылышки ты им не оторвал?

— Оторвал.

— Зачем?

— Чтобы они под водой не летали.

— Дурак. На тебе деньги и валяй отсюда.

— А как же удочка? Обещал!..

— Удочка не для тебя.

— Выходит, для тебя все: и удочка, и мухи, а для меня ничего?

— Я тебе деньги дал. Будь любезен, не приставай.

— Не хочу быть любезен. Не хочу.

— Валяй отсюда, пока я тебя не угостил.

— Только посмей!

— И посмею.

Шмуле разворачивается и резко бьет меня в ухо. Я падаю, как подкошенный. У меня все почему-то кружится перед глазами: и бамбуковая удочка, и бородавка, и солнце. Наконец бамбуковая удочка и бородавка исчезают и остается одно солнце.

Я поднимаюсь, забывая про боль. Надо мной летят ласточки. Высоко-высоко… Они почти касаются солнца. Как хорошо, что никто у них не оторвет крылья.

Как хорошо!..

СМЕРТЬ ДЕДА

Вторую неделю дед не сходит с кровати.

Вторую неделю не слышно веселого стука его молотка.

Дед болен… Очень болен…

Служка Ейне, о котором в местечке говорят, что он более глух, чем сам всевышний, сидит подле кровати деда и раскачивается из стороны в сторону, как маятник.

— Помнишь, Шимэн, — шамкает Ейне, — как мы стояли в Бобруйске? Помнишь?

Дед закрывает глаза.

Дед будто вспоминает…

— А помнишь Брохе-Лею в Бобруйске? Она была писаная красавица. Наш унтер Зозуля готов был из-за нее пойти к меэлу[5]. Помнишь?

Дед молчит.

Я наклоняюсь к уху Ейне и шепчу:

— Помнит…

Дед и Ейне — давнишние друзья.

Дядя Мотл-Златоуст уверяет, что когда-то Ейне был пехотинцем и не был глухим. Сейчас у него от пехоты остались только два-три словечка и медаль.

Иногда Ейне ни с того ни с сего гаркнет на всю синагогу:

— Смирно! — Или: — Шагом арш!..

А медаль Ейне никому не показывает. Дядя Мотл-Златоуст клянется, что на ней черным по белому написано:

«Храброму еврею Евлампию Федоровичу Ициковичу — от Николая II».

вернуться

5

Духовное лицо, совершающее обряд обрезания (евр.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: