Голос. Ты забываешь свое «я». Цени свою индивидуальность и презирай низкий народ.
Я. Я и без твоих слов ценю свою индивидуальность. Но народа я не презираю. Когда-то я сказал: «Пусть драгоценность разобьется, черепица уцелеет». Шекспир, Гете, Тикамацу Мондзаэмон когда-нибудь погибнут. Но породившее их лоно — великий народ — не погибнет. Всякое искусство, как бы ни менялась его форма, родится из его недр.
Голос. То, что ты написал, оригинально.
Я. Нет, отнюдь не оригинально. Да и кто оригинален? То, что написали таланты всех времен, имеет свои прототипы всюду. Я тоже нередко крал.
Голос. Однако ты и учишь.
Я. Я учил только невозможному. Будь это возможно, я сам сделал бы это раньше, чем стал учить других.
Голос. Не сомневайся в том, что ты сверхчеловек.
Я. Нет, я не сверхчеловек. Мы все не сверхчеловеки. Сверхчеловек только Заратустра. Но какой смертью погиб Заратустра, этого сам Ницше не знает.
Голос. Даже ты боишься общества?
Я. А кто не боялся общества?
Голос. Посмотри на Уайльда, который провел три года в тюрьме. Уайльд говорил: «Покончить с собой — значит быть побежденным обществом».
Я. Уайльд, находясь в тюрьме, не раз замышлял самоубийство. И не покончил он с собой только потому, что у него не было способа это сделать.
Голос. Растопчи добро и зло.
Я. А я теперь больше всего хочу стать добродетельным.
Голос. Ты слишком прост.
Я. Нет, я слишком сложен.
Голос. Но можешь быть спокоен. У тебя всегда будут читатели.
Я. Только после того, как перестанет действовать авторское право.
Голос. Ты страдаешь из-за любви.
Я. Из-за любви? Поменьше любезностей, годных для литературных юнцов. Я просто споткнулся о любовь.
Голос. О любовь всякий может споткнуться.
Я. Это только значит, что всякий легко может соблазниться деньгами.
Голос. Ты распят на кресте жизни.
Я. Этим не приходится гордиться. Убийца своей любовницы и похититель чужих денег тоже распяты на кресте жизни.
Голос. Жизнь не настолько мрачна.
Я. Известно, что жизнь темна для всех, кроме «избранного меньшинства». А «избранное меньшинство» — это другое название для идиотов и негодяев.
Голос. Так страдай сколько хочешь. Ты знаешь меня? Меня, который пришел нарочно, чтобы утешить тебя?
Я. Ты пес. Ты дьявол, который некогда забрался к Фаусту под видом пса.
Голос. Что ты делаешь?
Я. Я только пишу.
Голос. Почему ты пишешь?
Я. Только потому, что не могу не писать.
Голос. Так пиши. Пиши до самой смерти.
Я. Разумеется, — да мне ничего иного и не остается,
Голос. Ты, сверх ожидания, спокоен.
Я. Нет, я ничуть не спокоен. Если б ты был из тех, кто меня знает, то знал бы и мои страдания.
Голос. Куда пропала твоя улыбка?
Я. Вернулась на небеса к богам. Для того, чтобы дарить жизни улыбку, нужен, во-первых, уравновешенный характер, во-вторых — деньги, в-третьих, более крепкие нервы, чем у меня.
Голос. Но у тебя, кажется, стало легко на сердце.
Я. Да, у меня стало легко на сердце. Но зато мне пришлось возложить на голые плечи бремя целой жизни.
Голос. Тебе не остается ничего иного, как на свой лад жить. Или же на свой лад...
Я. Да. Не остается ничего, как на мой лад умереть.
Голос. Ты станешь новым человеком, отличным от того, каким был.
Я. Я всегда остаюсь самим собой. Только кожу меняю. Как змея...
Голос. Ты все знаешь.
Я. Нет, я не все знаю. То, что я сознаю, — это только часть моего духа. Та часть, которую я не сознаю, Африка моего духа, простирается беспредельно. Я ее боюсь. На свету чудовища не живут. Но в бескрайней тьме еще что-то спит.
Голос. И ты тоже мое дитя.
Я. Кто ты — ты, который меня поцеловал? Да, я тебя знаю.
Голос. Кто же я, по-твоему?
Я. Ты тот, кто лишил меня мира. Тот, кто разрушил мое эпикурейство. Мое? Нет, не только мое. Тот, из-за кого мы утратили дух середины, то, чему учил нас мудрец древнего Китая. Твои жертвы — повсюду. И в истории литературы, и в газетных статьях.
Голос. Как же ты меня назовешь?
Я. Я... как тебя назвать, не знаю. Но если воспользоваться словами других, то ты — сила, превосходящая нас. Ты — владеющий нами демон.
Голос. Поздравь себя самого. Я ни к кому не прихожу для разговоров.
Я. Нет, я больше, чем кто-либо другой, буду остерегаться твоего прихода. Там, где ты появляешься, мира нет. Но ты, как лучи рентгена, проникаешь через все.
Голос. Так будь впредь настороже.
Я. Разумеется, впредь я буду настороже. Но вот когда у меня в руке перо...
Голос. Когда у тебя в руке будет перо, ты скажешь: приходи!
Я. Кто скажет — приходи! Я один из мелких писателей. И хочу быть одним из мелких писателей. Иначе мира не обрести. Но когда в руке у меня будет перо, я, может быть, попаду к тебе в плен.
Голос. Так будь всегда внимателен. Может быть, я воплощу в жизнь, одно за другим, все твои слова. Ну, до свидания. Я ведь приду еще когда-нибудь опять.
Голос (один). Акутагава Рюноскэ! Акутагава Рюноскэ! Вцепись крепче корнями в землю! Ты — тростник, колеблемый ветром. Может быть, облака над тобой когда-нибудь рассеются. Только стой крепко на ногах. Ради себя самого. Ради твоих детей. Не обольщайся собой. Но и не принижай себя. И ты воспрянешь.
Декабрь 1926 г. (Опубликовано посмертно.)
ГОРНАЯ КЕЛЬЯ ГЭНКАКУ
Это был дом с приятными на вид, изящными воротами. Правда, в здешних местах такой дом не был чем-то удивительным. Но и табличка с названием дома «Горная келья Гэнкаку», и деревья, свешивавшиеся над оградой сада, все имело особо изысканный вид.
Хозяин дома, Хорикоси Гэнкаку, пользовался некоторой известностью как художник. Однако состояние он нажил благодаря лицензии на изготовление резиновых печатей. А может быть, просто приобрел участок уже после того, как получил лицензию. Тогда на земле, которою он владел, даже имбирь и тот не рос как следует. Теперь же она превратилась в район «культурной деревни», там стояли рядами красные и синие кирпичные домики...
Да, поистине, «Горная келья Гэнкаку» — это был дом с приятными на вид, изящными воротами. В последнее время, когда на соснах, виднеющихся из-за ограды, висели сетки, предохраняющие от снега, а перед входом на подстеленной сухой хвое алели плоды ардизии, все выглядело особенно утонченно. Вдобавок в переулке, куда выходил дом, почти не было никакого движения и редко появлялся прохожий. Даже продавец тофу проходил здесь лишь для того, ,чтобы донести товар до главной улицы, и только иногда по дороге дудел в свою трубу.
— «Горная келья Гэнкаку» — что значит Гэнка-ку? — так, проходя мимо дома, спросил длинноволосый ученик художественного училища другого ученика в такой же форме с золотыми пуговицами и узким длинным ящиком с красками под мышкой.
Вряд ли это игра слов — гэнкаку.
Смеясь, они с легким сердцем прошли мимо ворот. И после них на замерзшей дороге осталась только недокуренная папироса — «Горудэн батто», — от которой еще поднималась тонкая струйка бледно-голубого дыма.
Еще до того, как войти зятем в семью Гэнкаку, Дзю-кити служил в банке... Поэтому он всегда возвращался домой, когда уже зажигали свет. И вот уже много дней, едва войдя в ворота, он сразу же ощущал какой-то неприятный запах. Это пахло дыханием старика Гэнкаку, лежавшего с редким для его возраста туберкулезом легких. Однако вне дома этот запах, конечно, не слышался. И Дзюкити в зимнем пальто, с портфелем под мышкой, проходя по плитам, ведущим к входу, невольно удивлялся: что у него за нервы.
Гэнкаку лежал во флигеле, а если не лежал, то сидел, прислонившись к груде одеял. Дзюкити имел обыкновение, сняв шляпу и пальто, непременно заглянуть во флигель и сказать: «Здравствуйте», — или: «Ну как вы сегодня себя чувствуете?» Но порог он переступал редко: как потому, что боялся заразиться туберкулезом, так отчасти и потому, что ему неприятен был запах больного. Гэнкаку, увидев его, отвечал только «а» или «здравствуй». Голос у него был совсем бессильный, не голос, а скорее вздох. И Дзюкити невольно корил себя за бесчувственность. Но все же войти во флигель ему было жутковато.