– Потому что если это не так, — продолжала она, — то зачем, спрашивается, я торчу в шесть утра у себя на крыльце и слушаю играющего на лютне незнакомца? Так что если вы все же Джо Фаррелл, входите в дом и позавтракайте. Если нет, я пойду досыпать.

В общем-то она показалась ему не особенно рослой — да не такой уж и старой. Бен в письмах почти не описывал ее и первым зрительным впечатлением Фаррелла был нависший над ним громадный дремлющий монолит, менгир в измахренном фланелевом халате. Поднявшись на ноги, он увидел широкое, с грубыми чертами лицо шестидесятилетней, не более, женщины, темно-медовую кожу почти без морщин и серые глаза — быстрые, ясные и высокомерно печальные. Но тело ее расползлось, тело поденщицы, лишившееся талии, коротконогое, широкобедрое, с лунообразным животом, хотя даже сейчас, в постельных шлепанцах, похожих на клочья взбитых свинцовых белил, она несла это тело со сдержанной живостью циркового канатоходца. Халат казался ей длинноват, и Фаррелл слегка содрогнулся, поняв, что это халат Бена.

– Вы Зия, — сказал он, — Анастасия Зиорис.

– О, это-то я помню даже в такую рань, — ответила она. — А как насчет вас? Решили уже — Джо Фаррелл вы или нет?

– Я Фаррелл, — сказал он, — но вы тем не менее можете вернуться в постель. Я не хотел вас будить.

Волосы у нее были очень густые и несколько жестковатые, седые и черные одновременно, словно зимний рассвет. Они спадали до самых лопаток, удерживаемые вместе не резинкой, но грубым серебряным кольцом. В глазах почти отсутствовали белки. Фаррелл видел, как зрачки медленно дышат под утренним светом, и ему представилось, будто вся тяжесть, скрытая в них, наваливается на него, испытуя его силу — подобно тому, как в первых раундах боксеры припадают друг к другу.

– Я вас боюсь? — спросила она.

Фаррелл сказал:

– Когда Бен в первый раз написал мне о вас, я подумал, что вам досталось самое красивое имя на свете. Да я и сейчас так думаю. Правда, есть еще женщина, которую зовут Электа Ареналь де Родригес, но это примерно одно и то же.

– Я вас боюсь? — повторила она. — Или я рада вас видеть?

Греческий акцент ощущался не в звуках ее голоса, низкого и хриплого, а скорее в отзвуках его. Голос не оставлял неприятного впечатления, но и непринужденного тоже. Фаррелл не мог представить себе, как этот голос поддразнивает, утешает, ласкает – Господи-Иисусе, она же старше его матери

– или лжет. Больше всего он годился для вызывающих смятение вопросов, простых ответов на которые не существует.

Фаррелл сказал:

– Меня никто еще никогда не боялся. Если вы испугаетесь, это будет замечательно, но я, по правде сказать, ничего такого не ждал.

Она продолжала вглядываться в него, но ощущение от этого было не тем, какое возникает, когда чей-то непроницаемый взор вдруг останавливается на тебе или становится более пристальным, нет, скорее у Фаррелле возникло чувство, будто он привлек внимание леса или большого простора воды.

– Чего же вы ждали?

Фаррелл ответил ей непонимающим взглядом, слишком усталый и неуверенный даже для того, чтобы пожать плечами, почти безмятежный в своем бездействии.

– Ну ладно, входите, доброго утра.

Она повернулась к нему спиной, и Фаррелл вдруг ощутил дуновение странного горя — пронизывающий осенний ветерок заброшенности и утраты, повеявший, быть может, из детства, в котором все беды были еще равновелики и приходили, не затрудняя себя объяснениями. Ощущение это тут же исчезло, и он вошел в дом следом за пожилой женщиной в синем купальном халате, громоздко переставляющей ноги в варикозных, он знал это, венах.

«Дом Зии — это пещера, — три года назад написал ему Бен, уже проживший с ней больше года. — Кости под ногами, какие-то мелкие когтистые твари перебегают по темным углам, и огонь оставляет на стенах жирные пятна. Все пропахло куриной кровью и сохнущими шкурами.» Однако в то утро дом предстал перед Фарреллом подобием зеленеющего дерева, а комнаты — ветвей, высоких, легких, что-то лепечущих, звучащих, как дерево под солнцем. Он стоял в гостиной, разглядывая доски цвета прожаренных тостов, сходившиеся на потолке точь в точь, как на спинке лютни. Его окружали книги и просторные окна, зеркала и маски, и толстые коврики, и мебель, похожая на задремавших животных. Низкий чугунный столик с шахматной доской стоял у камина. Деревянные фигуры истерлись почти до полной округлости, лишившись черт и уподобясь лестничным балясинам. В углу Фаррелл увидел высокий старый заводной граммофон и рядом с ним проволочную корзинку, полную ржавых копий и пампасной травы.

Зия провела его в маленькую кухню, взболтала множество яиц, поджарила яичницу и сварила кофе, быстро двигая смуглыми, чуть короткопалыми руками. Говорила она совсем мало и ни разу на него не взглянула. Впрочем, покончив с готовкой, она поставила на стол две тарелки и уселась напротив него, подперев кулаками голову. На миг серый взгляд ее, ясный и беспощадный, как талая вода, скользнул по Фарреллу с откровенной враждебностью, пробравшей его до костей и омывшей их. А потом Зия улыбнулась, и Фаррелл, дивясь женскому лукавству, перевел дух и тоже ей улыбнулся.

– Простите, — сказала она. — Можно, я возьму назад последние пятнадцать минут?

Фаррелл серьезно кивнул.

– Если оставите яйца.

– Испуганные любовники это что-то ужасное, — сказала Зия. — Я уже неделю боюсь за Бена и все из-за вас.

– Но почему? Вы говорите, словно Папа, приветствующий Аттилу Гунна. Что я натворил, чтобы внушать подобный страх?

Она опять улыбнулась, но глубоко запрятанное, подспудное веселье уже ушло из улыбки.

– Дорогой мой, — сказала она, — я не знаю, насколько вы привычны к таким ситуациям, но вам ведь наверняка известно, что никто по-настоящему не радуется, встречая самого старого и близкого из друзей. Вы же знаете это?

Она наклонилась к нему, и Фаррелл ощутил, как качнулся заливающий кухню солнечный свет.

– Может быть, я и самый старый, — ответил он. — А вот насчет близкого не уверен. Я не видел Бена семь лет, Зия.

– В Калифорнии самый старый это и есть самый близкий, — отвечала она.

– У Бена здесь есть друзья, в университете, люди, которым он не безразличен, но нет никого, кто по-настоящему знал бы его, только я. А тут появляетесь еще и вы. Все это очень глупо.

– Да, пожалуй, — Фаррелл потянулся за маслом. — Потому что теперь вы

– ближайший друг Бена, Зия.

Большая овчарка, сука, вошла в кухню и гавкнула на Фаррелла. Покончив с этой формальностью, она положила морду ему на колено и распустила слюни. Фаррелл дал ей немного болтуньи.

Зия сказала:

– Вы знали его тринадцатилетним. Что он собой представлял?

– У него был высокий блестящий лоб, — сказал Фаррелл,– и я прозвал его «Тугоротым».

Зия рассмеялась, так тихо и низко, что Фаррелл едва услышал ее — переливы этого смеха звучали словно бы где-то за самой гранью его чувств. Фаррелл продолжал:

– Он был дьявольски хорошим пловцом, совершенно потрясающим актером и в старших классах тянул меня один год по тригонометрии, а другой по химии. На уроках математики я обычно корчил ему рожи, стараясь рассмешить. Кажется, отец его умер, когда мы еще были мальчишками. Он терпеть не мог мою клетчатую зимнюю шапку-ушанку, и обожал Джуди Гарланд, Джо Вильямса и маленькие ночные клубы, в которых все шоу состоит из пяти человек. Вот такую ерунду я и помню, Зия. Я не знал его. Думаю, он меня знал, а меня тогда слишком занимали мои прыщи.

Она все еще улыбалась, но выражение лица ее, подобно смеху, представлялось частью совсем другого, более медленного языка, в котором все, что он понимал, означало нечто иное.

– Но потом, в Нью-Йорке, вы ведь жили с ним в одной комнате. Вы вместе играли, а так, как музыка, ничто не сближает. Понимаете, я ревную его ко всем, кто был до меня, — как Бог. Иногда мне удается приревновать его к матери или к отцу.

Фаррелл покачал головой.

– Нет, не так. Я, конечно, в меру глуп, но вы пытаетесь меня одурачить. Ревность не по вашей части.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: