Солдаты напряженно слушают; их лица лишены всякого выражения. Боже милостивый, насмешливо думают они: конечно, дураки французы и не догадались бы, что германская армия в честь дня рождения своих державных полководцев обязана повергнуть к их стопам подарки: молодецкие атаки, захваченные окопы. О том, что кронпринц родился шестого мая, французы, разумеется, и не подозревают. Так вот потребовались перебежчики, да к тому же именно эльзасские, чтобы обратить внимание французского генерала на предстоящее наступление.

В роте служат два эльзасца — молодой и пожилой, оба прекрасные солдаты и хорошие товарищи; выражение «эльзасские предатели» звучит по отношению к ним особенно бестактно. Да, тактом пруссаки не отличаются. Но «пане из Вране», со своим скрипучим голосом, как будто уже кончил. Слава тебе, господи! Аминь!..

— К сожалению, — продолжает Грасник, возбужденно размахивая руками, — к сожалению, и в моей роте сегодня в полдень произошел неслыханный случай. Нестроевой Бертин! Тридцать шагов вперед… шагом марш!

На лицах солдат промелькнуло неуловимое движение, точно рота навострила уши, как это делают лошади или собаки. А это значит: «Не зевай! тут что-то насчет нашего брата». Очень чувствителен к чести или позору такой огромный организм из пятисот сердец. В таких случаях каждый солдат в отдельности как бы олицетворяет всю роту. Секунда — и Бертин соображает, в чем дело. Он краснеет, бледнеет и, наконец, выходит вперед. Меньше всего он ожидал, что его вдруг выхватят из рядов, как лягушку, которую уносит в клюве аист. Но солдат должен быть готов ко всему, фельдфебель-лейтенант Грасник уже втолкует ему это.

— Оглохли, что ли? — будто на барабане выбивает он среди мертвой тишины, обычно предшествующей наказанию. — Назад, шагом… марш!

Послушно, как дрессированная собака, референдарий Бертин поворачивается на каблуках, обегает, сделав большой круг, правый фланг третьего взвода и, тяжело дыша, опять становится на место…

— Нестроевой Бертин, тридцать шагов вперед, шагом марш!

В хорошо начищенных сапогах, слегка прижав руки к бедрам, Бертин вновь выскакивает из рядов и, пройдя тридцать шагов, останавливается вполоборота направо от ротного командира. Грасник с кислой гримасой окидывает его взглядом и приказывает:

— Кру-угом!

Бертин круто поворачивается. Пот заливает стекла очков, глаза его налиты кровью. Рота маячит перед ним, словно три стены строящегося здания: мелькают светло-серые, коричневато-серые, молочно-голубые, зеленовато-серые шеренги солдат, красноватая кайма лиц, освещенных солнцем.

Трудно, когда на тебя устремлено столько взглядов, по ничего не поделаешь, думает Бертин. И почему ты не соскоблил этой проклятой бороды, как советовал Карл Лсбейдэ, — этой черной метелки, отметины? Что ж, платись за упрямство. Впрочем, пусть себе этот дурень трещит… То, что ты сделал, справедливо по всем законам: солдатским и человеческим. В библии сказано: «утешьте пленников, напоите жаждущих». Что бы сейчас ни произошло, ты в полном согласии с самим собой, с законами своей совести. Но все же не унять легкую дрожь в коленях; хорошо, что на нем широкие штаны.

— Этот солдат, — кричит Грасник, нарочито придавая своему голосу еще большую скрипучесть, — этот солдат имел наглость напоить французских пленных из собствен-наго котелка, несмотря на то, что господин полковник ясно выразил недовольство по этому поводу, Я предоставляю каждому из вас найти подходящее название для. столь недостойного поступка. Такой человек — пятно для всей роты!

Стоишь так вот у позорного столба, думает чернобородый, стоишь и не можешь помешать тому, что твой лоб и нос бледнеют до желтизны, а оттопыренные уши становятся красными, как в школьные времена, когда учитель Кош задавал тебе трепку. Но если твоя совесть чиста, что мешает тебе просто пожалеть вон то начальствующее лицо, которое стоит там, налево от тебя? Ведь это только наряженный в офицерскую форму городской писарь из Лаузица, офицерство нигде не принимает его всерьез. И все-таки он вправе рубить здесь отрывистым голосом короткие самоуверенные фразы, которые пристали ему, как корове седло.

— Да, — слышит он скрипучий голос Грасника, — этот поступок тем ужаснее, что речь идет о человеке с образованием, от которого следовало бы, казалось, ожидать лучшего. Он подает плохой пример другим. Но, к счастью, по нему не приходится судить о всей роте. Дух роты здоровый, и это хорошо известно высшему начальству. Поэтому нет надобности прибегать к крутым мерам, чтобы раз навсегда пресечь подобные случаи.

Разве можно «пресечь случай»? вздыхая с облегчением, думает Бертин.

Несколько любопытствующих артиллеристов из команды парка пренебрежительно глазеют на спектакль, разыгрывающийся у нестроевых. Легкий ветерок доносит с запада аромат свежего сена. Напротив, по ту сторону ручья, в большой палатке чистят загнанных артиллерийских лошадей, на лугах конюхи косят высокую сочную траву, готовя запасы на зиму. Бертин почти в смятении от этой обманчивой картины мирного бытия, как бы противоречащей гулу и грохоту далекого артиллерийского боя.

Итак, нет других забот у нашей роты под Верденом, думает Бертин. Почему такой человек, как он, должен был очутиться как раз в этой помойной яме? Он стоит перед строем, черный, бледный, с сомкнутыми каблуками, руки по швам, и покорно слушает трескотню заключительных фраз:

— Нестроевой Бертин, надо надеяться, понял, что заслуживает предания военному суду. Но до сих пор он вел себя примерно. Поэтому, ему на сей раз прощается. Но пусть -намотает себе на ус… На место!

Могло кончиться хуже, думает рота. Думает так и Бертин, возвращаясь бегом, как спущенная с привязи собака, и становится на свое место между добряком Отто Рейнхольдом и наборщиком Палем. Рейнхольд толкает его локтем и незаметно ухмыляется.

— Рота, смирно! Разойдись!

Четыреста тридцать семь человек повернулись и с шумом, с топотом разошлись. Впереди свободный вечер. Никто не проронил ни слова по поводу происшедшего. Надо постирать белье, залатать штаны, взять ужин, написать письма или сыграть в карты — можно заняться чем угодно, можно быть свободным- быть человеком.

Медленнее других плетется к своему бараку Вернер Бертин. Ему не по себе. Он решил полежать с полчаса, а затем снести свою бороду к парикмахеру Науману Бруно; долой ее — не выделяться, баста! В группе унтер-офицеров, псе еще толпящихся на плацу, Бертин замечает Глинского; тот смотрит на него своими круглыми осоловелыми глазами. Направо, за высотой у Кронпринценэке, и налево, в сторону Романи, висят позолоченные зарей колбасы привязных аэростатов.

Глава третья ОГОНЬКИ

Душная июльская ночь тяжело нависла над бараком третьего взвода. После изнурительной работы там спят около ста тридцати человек. Они лежат в три яруса, один над другим-, на проволочных сетках и мешках, набитых стружками, ворочаются, стонут, потеют, почесываются во сне. Рота страшно обовшивела. Чистая, как новорожденная, вышла она из большой дезинфекционной камеры в Розенгейме и, прежде чем занять эти грязные бараки, целый день посвятила основательной уборке, вывозя отсюда горы мусора, оставленные ее предшественниками. Но желтоватые вши терпеливо притаились в швах желтых спальных мешков и ждали своего часа. И вот он-настал. Вши — как начальство или судьба; это высшие существа, против них борются, но в конце концов приходится мириться с ними.

В крыше большого барака с затемненными окнами устроены отдушины; их, по предложению рядового Бертина и санитара унтер-офицера Шнее, приказал сделать ротным столярам доктор Биндель, штатский врач в военной форме. Посторонние, не солдаты, нашли бы, пожалуй, что здесь невозможно выспаться и восстановить силы. Но штатский ошибся бы. Здесь можно спать, это подтверждает храп ста тридцати человек, это подтвержу дают также крысы, оглашающие бодрым писком проходы: они никого не будят, разве только если укусят спящего за большой палец ноги. Впрочем, крысы предпочитают оставаться в подполье. Там, внизу, надежнее.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: