Он смотрит в ту сторону, куда указывает размашистым жестом баварец. Бледно-серый изрытый склон, усеянный рыхлыми — пнями, подымается кверху уступами-; расщепленные деревья, белые и цвета охры, еще пускают зеленые листочки; иной ствол еще сохранил листву на вершине, большинство же оголены, как скелеты, и сплошь покрыты рубцами от осколков и ружейных пуль. Неразорвавшиеся цилиндры снарядов лежат среди растений или высовываются наружу из травы круглой тыльной частью. Серые пальцы обнаженных корней тянутся из огромных воронок; опрокинутые наискось на землю, громоздясь широкими завалами, гниют и засыхают большие деревья; их верхушки давно втоптаны в землю. Меловая скала, взрыхленный бурый перегной и неустанно пробивающаяся зелень листвы образуют три основных тона в этой картине разрушения; здесь человек в течение нескольких месяцев выкорчевал то, что природа взрастила веками. Только кое-где в защищенных уголках, по откосам, еще уцелели деревья.

Тут в тени и располагается Бертин, подложив под голову фуражку и упершись ногами в осыпающийся край воронки. Он лениво следит, как ветер играет блестящей темной листвой. Долго ли еще устоят под солнцем и луной эти кусочки природы и созидания — остатки леса Фосс, эти гладкие, в зеленых пятнах, буки-гиганты? Новая батарея уж позаботится о том, чтобы превратить и последние следы растительности в дикий хаос поваленных стволов, кустов и земли.

Жаль, думает Бертин. О людях, как ни странно, он не вспоминает. Легкий западный ветер доносит сюда редкую ружейную перестрелку и яростный треск одинокого пулемета. Солнце, тень, природа — все это больше говорит молодому человеку и кажется ему важнее, чем осколки снарядов или бациллы столбняка; на то он и поэтическая натура, чтобы тянуться к впечатлениям, чувствовать, переживать.

Бертин манит к себе бродячую кошку, бесшумно вынырнувшую из куста ежевики. Зелеными, как бутылочное стекло, глазами она уставилась на огрызок колбасы, что лежит на просаленной бумажке возле левой руки Бертина. От колбасы исходит чудесный запах копченого мяса. Кошка, знающая толк в своем деле, конечно, не голодает на войне… Кругом кишмя кишат крысы, и недаром у кошки мускулы тверды, как металл. Сюда ее манит неиспытанное наслаждение: прыгнуть, укусить в руку, вонзить когти в колбасу и ринуться вверх, по кривому стволу дерева, до самых высоких развилин ветвей… Одичавшей домашней кошке хорошо известно коварство взрослых деревенских проказников, с которыми ей приходится теперь иметь дело. Они уже не швыряются камнями, а рассекают воздух чем-то трескучим, и на палках у них — блестящие острые наконечники. И вот кошка нерешительно сидит среди вьюнков и кустов ежевики, то настораживаясь, то вновь успокаиваясь.

Бертин любит одиночество, которое так редко выпадает на долю солдата, но еще больше любит животных. Он поглядывает на кошку искоса через шлифованные стекла очков. Как прекрасна она в своей дикости! Он вспоминает кошек, которые в детстве были у него в Крейцбурге; обычно они пропадали — неизвестно как и куда. (Кошачьи шкурки считались среди силезцев лучшим средством от ревматизма.) Он колеблется — отдать или самому съесть вечером этот кусочек колбасы. Здорово мы опустились, думает он, нам жалко^ для кошки немного колбасного фарша. Нет, она получит только шкурку, решает он и, схватив колбасу, быстро заворачивает ее в бумагу. Кошка испуганно отскакивает и фыркает.

— Ну и подвели вы ее, — раздается сверху уже знакомый молодой приятный голос, и две ноги в серо-зеленых обмотках спускаются на край воронки; Бертин инстинктивно приподнимается: унтер-офицер остается унтер-офицером и вправе требовать почтительного отношения даже в обеденный перерыв. Часы показывают одиннадцать, но, судя по солнцу, уже полдень. Это чувствуется по всему. Тишина; по-видимому, бодрствуют только Бертин и баварец. Кошка незаметно переползла шага на три в сторону и уселась между двух корней, в руку толщиной, таких же пятнисто-серых, как и она сама.

Молодые люди испытующе и доброжелательно поглядывают друг на друга.

— Почему же вы не приляжете?

Бертин отказывается. Спать можно повсюду; а здесь ему хочется наблюдать мир, выкурить послеобеденную трубку. Он вытаскивает из мешка уже набитую табаком изящную пенковую трубку с янтарным мундштуком. Баварец протягивает коптящую зажигалку, заслоненную фуражкой от ветра, — она сделана на заказ, хорошей работы. Бертин замечает на кожаном околыше фуражки инициалы «К. К.». Да, молодой баварец — из хорошей семьи, об этом свидетельствуют прическа с пробором, высокий лоб, узкие кисти рук и тонкие пальцы.

— Как вы попали сюда? — спрашивает баварец и тоже закуривает. Бертин не понимает вопроса.

— Служба, — удивленно отвечает он.

— Вы простой рядовой? Разве не нашлось для вас лучшего применения?

— Я не выношу воздуха канцелярии, — говорит с улыбкой Бертин.

— Понимаю, — замечает баварец и тоже улыбается, — вы предпочитаете находиться на передовой и быть увековеченным на фотографии?

— Вот именно.

Знакомство состоялось. Они называют друг другу свои фамилии: унтер-офицера зовут Кристоф Кройзинг, он родом из Нюрнберга. Его глаза живо, почти жадно читают в лице Бертина. Наступает небольшая пауза, во время которой несколько металлических ударов, — откуда они: с высоты 300 или 378? — напоминают о том, что существуют время и место. Молодой Кройзинг встрепенулся. Вполголоса, не подчеркивая своего служебного' положения, он спрашивает, не согласится ли Бертин оказать ему услугу.

Никто не наблюдает за ними. Корни исполинского бука, как бы вывороченного грозой, стеной поднимаются кверху. Оба не замечают, что кошка, хорошо знакомая с повадками двуногих дураков, уже улепетывает с драгоценным хвостиком колбасы в зубах.

Кристоф Кройзинг торопливо рассказывает. Уже девять недель он находится со своими людьми в подвалах фермы Шамбрет и, по замыслу казначея Нигля и его канцелярии, по-видимому, останется здесь до тех пор, пока не околеет. И все потому, что он совершил из ряда вон выходящую глупость. Дело было так: он ушел с первого семестра на войну, был тяжело ранен, эвакуирован в тыл, а теперь отправлен сюда с запасной дивизией, потому что она, видите ли, нуждается в каждом образованном человеке. Осенью его собирались отправить в офицерскую школу, и будущей весной он был бы уже лейтенантом. Но вот — надо же было приключиться такому несчастью! — он не мог остаться равнодушным к тому, что унтер-офицеры не церемонятся с нижними чинами и нарушают их права. Унтеры устроили для себя отдельную кухню и пожирают самые лакомые куски из довольствия солдат — свежее мясо я масло, сахар и картофель, и главное — пиво. Что же касается солдат, то с них, несмотря на тяжелую работу и кратковременные отпуска, хватит и постных макарон, сушеных овощей и мясных консервов. Молодого Кройзинга, судя по его рассказу, попутала традиция его семьи. Его предки вот уже столетие поставляли баварскому государству крупных чиновников и судей. Там, где высокий пост занимал кто-либо из Кройзингов, всегда торжествовали право и справедливость. И он сделал глупость: написал длинное, полное разоблачений письмо своему дяде Францу, крупному чиновнику при пятом военном управлении железных дорог, в Меце. Конечно, военная цензура заинтересовалась тем, что пишет какой-то унтер-офицер начальнику военного управления железных дорог. Письмо вернули обратно в батальон с приказом предать писавшего военному суду. Когда Кройзинг об этом узнал, он рассмеялся. Пусть его только допросят, он сумеет дать объяснения, а свидетели-то уж, конечно, найдутся. Правда, его брат Эбергард, который стоит со своими саперами в Дуомоне, был другого мнения. Он приезжал сюда и устроил брату скандал по поводу его ребяческой выходки! никто ведь не вступится за него, если военный суд со всей строгостью возьмется за это дело. Во всяком случае, сказал Эбергард перед отъездом, он ничем не в состоянии помочь Кристофу, каждый сам должен расхлебывать кашу, которую заварил, а теперь и его, Эбергарда, письма будут читать с лупой в руках.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: