Если наблюдение способно изменить результат квантовых измерений – и с этим согласны все физики, независимо от школы, к которой они принадлежат, – то почему и физики, и биологи так настроены против того, чтобы признать роль сознания в обычных физических экспериментах?
Мыслью, словом невозможно изменить расположение генов в молекуле ДНК. Мыслью, словом не заставишь быстрее срастись рану, нанесенную ножом. И уж совсем невозможно мыслью, словом такую рану нанести. Глупая идея, ненаучная, это мистика, и настоящий ученый такую идею отвергает, потому что…
Разве слово не может убить? «Погиб ваш жених, леди». И леди падает без чувств, давление зашкаливает, сердечная мышца не выдерживает. Инфаркт. Смерть.
Всего лишь слово.
Но ты же прекрасно понимаешь, какая там сложная цепочка причин и следствий! Не слово разрывает человеку сердце, а физиологические причины, которые таки да, возникают оттого, что слово сказано и воспринято мозгом.
Одно дело – довести человека до инфаркта, и совсем другое – рана в груди, неизвестно чем и как нанесенная. В чем разница? Очевидно: та же, что между экспериментом в квантовом мире и в нашем, классическом. Разница в масштабах, а, по сути, – в величине используемой энергии. В квантовом мире достаточно одного фотона, чтобы траектория электрона изменилась. В классическом мире таких фотонов нужны многие триллионы.
Ну, право… Почему я сам с собой разговариваю так, будто на семинаре? Будто мне нужно себя убедить в том, что, как я уже знаю, происходило в реальности?
Мы живем в океане энергии, управляющей расширением Вселенной. Мы умеем пользоваться этой энергией, потому что это заложено в нас, записано изначально в наших генах.
Это ты так считаешь. И доказательств у тебя нет.
Как – нет? А так. Вселенная – фермион? Это идея, которую еще нужно проверить. Наша цивилизация принадлежит к самому мощному типу, но мы об этом не знаем? Разум использовал темную энергию, чтобы спасти себя и «переселиться» в другую вселенную-фермион? Это гипотезы, не подкрепленные доказательством.
А как же вся наша история? Много раз человечество имело прекрасную возможность вымереть, исчезнуть с планеты. Человечество имело более чем прекрасную возможность вообще не появиться, потому что для этого должно было сойтись огромное количество совершенно, казалось бы, случайных факторов – но они сошлись, и антропный принцип лишь констатировал этот невероятный факт.
И что? Ничего. Это всего лишь гипотеза – и нужен решающий, доказательный эксперимент. Этот эксперимент был Хэмлином поставлен, когда никто не мог ни принять его, ни оценить его значения. Впрочем, нет – Гаррисон оценил и принял. И потому сумел прожить девяносто три года. Похоже, проживет еще… сколько? Не бессмертен же он, в конце-то концов.
Странно все это. Но не более странно, чем все, что происходит в квантовом мире, а ведь мы в этом мире живем, не умея его даже представить. Взглянув на электрон, наблюдатель меняет физическую реальность, и только невеждам, не знакомым с азами квантовой физики, это кажется нелепым и лишенным здравого смысла. Почему же мне здравый смысл не позволяет понять и принять, что сознание способно влиять на физический мир, как квантовый наблюдатель – на любые процессы с участием субатомных частиц?
Да потому, что в течение многих столетий физика и психология шли разными дорогами и так отдалились друг от друга, что кажется – нет между ними ничего общего, и быть не может. Сознание способно воздействовать только на другое сознание. Может человек перемещать предметы усилием воли? Любой физик скажет, что это чушь, потому что не существует особой энергии мысли, перемещающейся в пространстве подобно энергии электромагнитного поля.
Но есть темная энергия, которой достаточно, чтобы заставить Вселенную ускоренно расширяться. Когда было предсказано нейтрино, его тоже не могли обнаружить в течение тридцати лет, потому что неуловимые частицы почти не взаимодействуют с веществом. Нашли, в конце концов. Оказывается, Вселенная плавает в нейтринном океане, невидимом и неощутимом, но без него не светили бы звезды, и не было бы нас, способных понять, что такой океан существует.
Без темной энергии нас тоже не было бы. Это знал Хэмлин, сумевший семьдесят лет назад сопоставить друг с другом несопоставимые, казалось бы, явления.
Почему я не могу сделать то, что сделал Хэмлин?
А я хочу? Сейчас, когда знаю, как все было на самом деле? Чего хотел Хэмлин, проводя решающий эксперимент, и что получилось.
Не уметь – не лучше ли, чем уметь?
Хэмлин слишком рано понял, слишком рано поверил. Слишком рано жил на этом свете.
А я?
Снилось ему странное: он шел по снегу, замерзал, сверху навалилось серое, тяжелое, злое небо, а навстречу шел человек, смотрел ему в глаза и смеялся. Смеялся зло, серо и тяжело. Они сошлись посреди снежной равнины и узнали друг друга. Кто-то из них должен был уступить дорогу, и он не понимал, почему – ведь кругом пустыня, можно обойти идущего навстречу…
Алкин проснулся, когда небо, едва державшееся на невидимых столбах, вдруг обрушилось, и…
Ногам было холодно, одеяло сползло.
Этот человек… Бакли. Во сне он выглядел совершенно иначе, но Алкин все равно знал, что навстречу ему шел главный констебль, и, хотя вокруг было достаточно места, чтобы разойтись, они не стали этого делать.
А Сара? Почему во сне не было Сары? Никто не стоял в сторонке, не махал платочком, как на рыцарском турнире. Только холод в ногах…
Под одеялом пяткам стало теплее, и Алкин уснул, думая о том, что не должен делать… чего? Не должен думать… о чем?
Он не знал.
Телефон заиграл Моцарта, когда Алкин стоял на кухне у бурчавшего себе что-то под нос чайника и дожидался, когда закипит вода для кофе. Вставать с утра не хотелось, снилось ему что-то глупое – впрочем, как всегда, и, как всегда, сна он не запомнил, только ощущение невероятности и чуждости. Дождя не было, но серое небо висело так низко, что, казалось, оттуда, сверху, кто-то прижимал тучи к земле тяжелой ладонью. Еще немного нажать, и небо обрушится, впитывая дома, деревья, машины, птиц, людей… не ломая своей тяжестью, а именно впитывая, вбирая в себя, присваивая себе мысли, идеи, сути…
Номер был незнакомым, Алкин почему-то надеялся, что позвонит Сара, он сам хотел ей звонить, но не сейчас, позже. Спросить, как она вчера доехала, все ли у нее в порядке, не собирается ли она в ближайшие дни в Кембридж, надо бы еще поговорить, хотя он, конечно, понимает…
– Мистер Алкин? – сказал в трубке тягучий, но совсем не липкий, а скорее, отталкивающий мужской голос. Бакли. В памяти мелькнула темная фигура, идущая навстречу по снежному полю.
– Слушаю, – буркнул Алкин. Чайник закипел и выключился. Придерживая трубку у уха, Алкин положил в чашку две ложки кофе.
– У меня есть для вас информация, – благожелательно произнес Бакли, не называя себя – был, должно быть, уверен, что его голос нельзя не узнать. «Даже не поздоровался», – подумал Алкин.
– Информация из Скотланд-Ярда, я подумал, что вам нужно это знать, поскольку вы интересуетесь делом Хэмлина, – продолжал Бакли.
«Вы интересуетесь». Сам он, значит… А Сара?
– Я связался кое с кем по своим каналам. К вашему сведению: уголовные дела, заведенные осенью тридцать шестого года, в том числе и дело Хэмлина, были уничтожены в восемьдесят шестом году, когда истек срок хранения, обычно равный пятидесяти годам. Никаких судебных решений, связанных с именем Хэмлина, в архиве нет. Я хочу сказать, что у вас нет оснований в дальнейшем интересоваться…
Что-то он еще говорил, Алкин слышал, но не слушал. Бакли специально добрался до архива. Он просто не хочет, чтобы у меня были основания для встреч с Сарой. И теперь у меня действительно нет для этого никаких оснований. Если она не позвонит сама…
Замолчит ли, наконец, этот занудный, неприятный, серый, тяжелый голос, выжимающий звуки из трубки, будто влагу из почти высохшего белья?