«Чтоб жить честно, — писал, как мы видели, Толстой в 1857 году, — надо рваться, путаться, биться, ошибаться, начинать и бросать, и опять начинать и опять бросать, и вечно бороться и лишаться. А спокойствие — душевная подлость…»
Нет, все это не так, — говорит теперь Толстой, выросши большой: «Помните, я как-то раз вам писал, что люди ошибаются, ожидая какого-то такого счастья, при котором нет ни трудов, ни обманов, ни горя, а все идет ровно и счастливо. Я тогда ошибался: такое счастье есть, и я в нем живу третий год, и с каждым днем оно делается ровнее и глубже. И материалы, из которых построено это счастье, самые некрасивые — дети, которые (виноват) мараются и кричат, жена, которая кормит одного, водит другого и всякую минуту упрекает меня, что я не вижу, что они оба на краю гроба, и бумага и чернила, посредством которых я описываю события и чувства людей, которых никогда не было…»
Кипучая, деятельная, разносторонняя натура Толстого не могла, конечно, удовлетвориться одним хозяйством. Успокоившись и освободившись от своих увлечений школой и педагогикой, он всецело отдался творчеству. Теперь он «чувствовал себя яблоней, которая росла с сучками от земли и во все стороны, которую теперь жизнь подрезала, подстригла, подвязала и подперла, чтобы она другим не мешала и сама бы укоренялась и росла в один ствол».
Этот «ствол» был поэтическим творчеством.
Еще в половине 1861 года приятели Толстого (например, художественный критик Боткин) думали, что Лев Николаевич «не может писать», потому что «ум его находится в каком-то хаосе представлений»; с нетерпением ждали они момента, когда «душа его на чем-нибудь успокоится».
Это была ошибка: Толстой никогда не переставал писать. Но он охладел к публике. Ключ творчества не иссякал и продолжал тихо струиться под поверхностью его бурной жизни. Толстой только не печатался: беллетристические произведения этих лет («Казаки», «Поликушка», «Холстомер») оставались в набросках. Как будто не хватало подъема, внутренней силы, побуждения, чтобы завершить эти творения.
Этот подъем дала ему счастливая любовь и женитьба. Его жизнь сосредоточилась за это время на семье, жене, детях, и потому на заботах об увеличении средств жизни. Так объясняет он в «Исповеди» (1879) усиление творческой деятельности после женитьбы. Он пишет далее: «Я вкусил уже соблазна писательства, соблазна огромлого денежного вознаграждения и рукоплесканий за ничтожный труд, и предался ему, как средству к улучшению своего материального положения и заглушения в душе всяких вопросов о смысле жизни моей и общей. Я писал, поучая тому, что для меня было единой истиной, что надо жить так, чтобы самому с семьей было как можно лучше».
Такие суровые суждения едва ли справедливы в своей покаянной прямолинейности. В процессе литературной работы Толстой придавал ей большое значение, мучился ею и почти никогда не упускал из виду великих гуманитарных вопросов, которые стоят перед человечеством. Но, конечно, в этот период семья поглощала его, и семейное счастье, семейные добродетели выдвигаются в его большом романе («Война и мир») на первый план. Его молодая жена исполнена семейных добродетелей. Но она любит, кроме того, достаток, славу, художественное творчество. И нет никакого сомнения — они совершенно солидарны в этих вкусах. Тридцатичетырехлетний гениальный Толстой имел в то время подавляющее влияние на восемнадцатилетнюю жену. И если великий писатель из буйно растущей во все стороны яблони превратился в яблоню подрезанную, подстриженную и подвязанную, то сделала это, конечно, не молоденькая жена. В сторону основных вкусов любимой женщины клонятся, конечно, его симпатии. Но он сам (в подстриженном жизнью виде) страстно и с азартом отдается в то время художественному творчеству, видя в нем между прочим и путь к славе и достатку.
Теперь он жаждет писать и писать для публики. Еще недавно он творил и не печатал; теперь он пытается заранее обеспечить сбыт для своего будущего создания. Через каких-нибудь полтора месяца после свадьбы ему хочется писать роман. Он извещает об этом редактора журнала «Русский Вестник» Каткова и с нетерпением ждет ответа: этот «ответ должен решить дело».
Неизвестно, что ответил Катков. Быть может, он напомнил о займе, который предстояло погасить «Казаками». По крайней мере, вместо задуманного романа, Толстой немедленно принимается за отделку этой повести, которую писал с 1852 года. Уже 19 декабря 1862 года он сдает ее Каткову. Покончив с «Казаками», Лев Николаевич быстро отделывает и пускает в ход «Поликушку». Он до того хочет писать, что, по просьбе съехавшейся в Ясную Поляну молодежи, в три дня набрасывает пьеску «Нигилист», которую и разыгрывают на домашнем спектакле Софья Андреевна, сестра ее Танечка и другие родственники. Он пишет комедию «Зараженное семейство» (тоже на тему о «нигилистах»), везет ее в Москву и очень озабочен сейчас же, непременно в этом сезоне пристроить ее в императорский театр. Наконец, осенью 1863 года он уже вполне занят «романом из времени 1810 и 20-х годов». По этому поводу он сообщает гр. А. А. Толстой: «Я теперь писатель всеми силами моей души и пишу и обдумываю, как я еще никогда не писал и не обдумывал». Речь идет о «Декабристах».
Что натолкнуло Толстого на историю военного восстания, разыгравшегося 14 декабря 1825 года? Быть может, писателю попались под руку какие-либо мемуары; в семье могли храниться какие-либо предания, так как декабрист князь С. Гр. Волконский приходился Льву Николаевичу троюродным дядей. Но раз напав на эту тему, он неизбежно должен был задуматься над причинами общественного движения начала XIX столетия. Декабристы показались ему чересчур «французами». Таким образом он подошел к эпохе наполеоновских войн, а с событиями этого времени связаны живейшие воспоминания двух семей, к которым он принадлежал — князей Волконских и графов Толстых.
Среди людей, окружавших детство Льва Николаевича, было много свидетелей нашествия французов: бабушка по отцу, сам отец, тетки, прислуга. Позднее, в пятидесятых годах, он познакомился с двоюродной сестрой своей матери, княжной Волконской, в молодые годы живавшей подолгу в Ясной Поляне, у сурового генерал-аншефа князя Волконского и его кроткой дочери княжны Марьи. Перечитывая письма и дневники своих родных, Лев Николаевич был обвеян теплыми семейными воспоминаниями. Но рядом с этим он столкнулся снова с вопросом о войне, которому посвятил ранее столько сил и внимания. Таким образом великий писатель постепенно перешел от первоначальной темы к истории столкновения России с Наполеоном. Быть может также недостаток материалов по истории декабрьского восстания (архивы были под запретом) заставил его на время отказаться от первоначальных проектов. Так возникла грандиозная эпопея «Война и мир». Она взяла у Толстого пять лет (1864–1868) исключительного, напряженного, часто мучительного труда. Много раз он отчаивался и готов был бросить работу. Счастливо законченная она дала Толстому славу и деньги. Быть может, ни одно из русских литературных произведений не затрагивает стольких вопросов, имеющих общечеловеческое значение. Но нельзя все-таки не заметить, что «Война и мир» является апофеозом патриотизма, семьи, помещичьей жизни и «здравого смысла посредственности». Этими идеями, столь чуждыми и враждебными Толстому в последующих его исканиях, он был полон в первые годы своей женатой жизни. И Софья Андреевна целиком разделяла его тогдашние взгляды и вкусы. То были, несомненно, их общие идеалы.
Всегда ли, неизменно ли чувствовал себя хорошо Толстой в виде «подрезанной, подвязанной и растущей в один ствол яблони»?
В конце 1865 года он на 13 лет прерывает свой дневник. Это могло, конечно, случиться под напором поэтического творчества. Но могло быть и иначе. У счастливых супругов не было секретов. Каждый из них читал все писания, всю переписку другого. При таких условиях становилось трудно совершенно искренно отражать в дневниках все перипетии семейной жизни. Слова могли своеобразно преломляться в душе другого, могли действовать специфически, могли вызывать неожиданные осложнения. Вероятно, Толстому не раз приходилось замечать, как его мимолетные настроения, отраженные на страницах дневника, сгущались в тучки на ясном небе их семейного счастья. Быть может, не желая идти на компромиссы, не желая замалчивать свои мысли и чувства (даже мимолетные), не терпя никакой неискренности, Толстой вынужден был прекратить свою долголетнюю беседу с самим собой.