Старик повернулся лицом ко мне, и я увидел, что это один из тех знатоков Торы, тех гаонов былого времени, книги которых я изучал последние полтора года. Я торопливо подошел к нему и стал рядом. Я знал, что так не принято, но не мог побороть себя. До сих пор удивляюсь, откуда во мне появилась такая решимость.
Господин Кляйн похлопал меня сзади по плечу и сказал: «Пошли». Я еще раз с волнением глянул на великого мудреца и пошел следом за господином Кляйном.
На выходе нам встретился габай[30], и господин Кляйн бросил меня и повернулся к нему. А тут и старый гаон вышел из синагоги. Шел, как обычно, не глядя ни вперед, ни назад, ни по сторонам, и погруженный в Тору, не видел ничего, кроме Торы. Но я вдруг увидел, что на его пути зияет глубокая яма. Откуда? Пока он сидел там, и учил, и стоял, и молился, дети играли перед синагогой, выкопали себе для игры яму да так и не засыпали.
Бросился я к нему и склонился, чтобы он оперся на меня и перешел эту яму. Но он, погруженный в слова Торы, не обращал внимания ни на яму, ни на меня, поспешившего ему на помощь. А я не мог позволить себе крикнуть, чтобы предупредить его об опасности, потому что боялся оторвать святого человека от размышлений, вот и стоял рядом с ним, точно столб, или пень, или иной неодушевленный предмет. К счастью, Всевышний в последнюю минуту надоумил праведника опереться на меня. Тело его было легким, как у ребенка. И тем не менее я знал, что буду помнить эту невесомую тяжесть до тех пор, пока земля не покроет мои глаза.
Я вернулся домой и зажег лампу. Потом открыл окно и присел отдохнуть. Повеял легкий ветерок и сбросил мое письмо на пол к моим ногам. Я глянул на пол, на свои ноги, на письмо, и мне стало лень его поднимать. От сильной усталости все мое тело словно застыло. Я встал, через силу разделся и забрался в постель. Лежал и вспоминал те странные события, которые пережил в этот день, и того мудрого праведника, которого увидел в синагоге, и понял, что сегодня со мной произошло что-то очень важное и большое. Такое большое, что ничего большего в моей жизни уже не сможет произойти. Не могу сказать, радовался я этому или печалился, знаю только, что испытывал какое-то необыкновенное волнение, которое нельзя было описать ни словом «радость», ни словом «печаль». Покинь душа моя сей мир в эту минуту, я бы ни о чем не сожалел.
Лежал я и думал: почему люди боятся смерти? Шепнули мне: «Подними одеяло». Пальцы мои наполнились тем самым волнением, которое нельзя назвать ни радостью, ни печалью, и это же волнение стало расходиться по всему моему телу, к плечам и дальше, до самого затылка. Я все еще находился в этом мире, но твердо знал уже, что, стоит мне поднять одеяло и натянуть его на голову, как я в то же мгновение смогу вступить туда, в другой мир. Блаженный миг, да удостоятся его все те, кто желает мне добра.
Снова подул ветер, подхватил мое письмо и начал им играть. Я подумал: умри я сейчас, никто его так и не пошлет. Я отбросил одеяло и поднялся.
Луна заглянула в комнату и осветила ее. Бледноватый свет лег на листок, упавший на пол. Я поднял правую руку и начертал в воздухе подобие окружности. Когда я снова открыл глаза, мне послышался голос птицы, чирикающей за окном. Она почуяла меня и замолчала. Потом чирикнула еще раз и вспорхнула с ветки.
Все мое тело наполнилось такой сладкой усталостью, которой нет подобных. Сами кости словно растворились, и на душе стало необычайно легко Хотя я все еще пребывал в объятьях перин, подушек и одеял, мне казалось, что я не лежу между ними, а сам стал одним из этих предметов, таким же недвижным и молчаливым. Я закрыл глаза и затих.
С улицы послышались людские голоса. Прошла шумная компания арабов, перекрикиваясь так громко, будто они ссорились друг с другом. Тишина улицы еще более усиливала эти звуки. Я натянул одеяло на голову, но крики пробивались ко мне даже сквозь одеяло. Кончился мой покой. Я отбросил одеяло и поднялся. Вспомнил было о письме, поднял его с пола и даже разложил перед собой на столе, но тут же убрал и взял вместо этого книгу, которую изучал в эти дни. Начал читать, но и читать не получалось тоже. Я отложил книгу и решил записать новые мысли, пришедшие мне в голову накануне, как это делают некоторые изучающие Тору, занося в свои записные книжки пришедшие им в голову новые толкования или комментарии. Положил перед собой чистый лист, обмакнул перо в чернила и стал припоминать, какие же мысли я хотел записать. Час спустя я все еще сидел перед чистым листом. Если не считать тени пера, не было на бумаге ни единого иного очертания. Склонился я над пустой страницей, глянул тоскливо на тень пера, которая переплеталась с тенью моих пальцев, и подумал — вот, еще один вид встретился с другим, от него отличным видом, и это слияние тоже не дает потомства.
Я поднялся, достал те страницы, которые написал несколько дней назад, и начал их перечитывать. И по мере чтения писательский зуд будто снова проснулся в моих пальцах. Сладкое, трепетное предвкушение работы охватило меня, и я протянул руку к лежавшему на столе листу бумаги. Но только я стал облекать мысли в слова, как тут же эти мысли стали растворяться и таять, словно снежная баба у ребенка: слепил он ее из снега и хочет теперь нарядить в подходящую одежду, а пока он ее наряжает, сама она тает.
Я снова перечитал написанное в предыдущие дни. Поначалу мне показалось, что сейчас я улавливаю какой-то смысл, и я снова схватился за перо. Но оно и на этот раз отбросило лишь свою слабую тень на чистый лист бумаги.
Тяжело было мне сидеть вот так, без всякого дела, и я начал искать себе какое-нибудь занятие. Принялся было отряхивать книги от пыли, но как только начал чистить первую, тут же пожалел, что трачу время впустую — ведь за то время, что у меня займет отряхнуть книгу, я могу с большей для себя пользой ее почитать. Но как только я взялся читать, все снова вернулось на круги своя. Слова, которые в иное время могли бы меня воодушевить, теперь рассыпались в пыль в моем сознании. Так прошел один час и другой, я все пытался открыть свое сердце словам Торы, а оно, мое сердце, возвращало мне какие-то пустые слова.
Я снова вернулся к своей рукописи и решил переписать то, что написал за последние недели. Блеснула надежда, что по ходу дела появятся у меня какие-то добавления. И верно, труд мой не пропал втуне — перо словно само собой так и летало по бумаге и всё добавляло и добавляло к написанному. Но, закончив и перечитав свои добавления, я понял, что все они не по делу и никакого смысла в моем писании нет. Я поднял ручку и стал чертить ею бессмысленные круги в воздухе. И тут мне вспомнилось, что я хотел зажечь свечу в память об умершем деде. Я встал и оделся, чтобы пойти в город. Перед тем как выйти, я еще раз перечитал свое письмо и увидел, что оно ничем не хуже всех других таких же выражений сочувствия. Если уж своим друзьям, удостоившимся упоминания в Писании, Иов сказал: «Как же вы хотите утешать меня пустым?»[31], — то какие еще слова можем написать мы? Я положил письмо в конверт, чтобы по пути отправить.
Добрался я до города и стал бродить из улицы в улицу, из переулка в переулок, пока не вышел ко двору той синагоги, где был вчера с господином Кляйном, и услышал доносившийся со двора голос, который произносил слова молитвы «Кдуша».
Я зашел во двор и спросил, где тут синагога.
Какая-то девушка ответила мне:
— Тут нет синагоги.
Вышла из дома старушка и спросила:
— Что ищет господин?
Я объяснил.
Она вздохнула и сказала:
— Здесь нет синагоги.
Я воскликнул:
— Но ведь я был здесь вчера!
— Вчера? — Она хлопнула себя по лбу и сказала: — Благословен напоминающий забытое! Теперь я припоминаю — когда я была ребенком, люди указывали на это место и говорили, что когда-то тут и впрямь была большая синагога и в ней читали Тору и молились, но потом, за многие грехи наши, разорили ее дотла и она исчезла.