Пока мы говорили, снова пришел автобус из города, и весь квартал вышел ему навстречу. Высыпали из него женщины и дети, у всех в руках хозяйственные сумки и мешки, рваные и латаные-перелатаные, а в тех сумках и мешках немного капусты, немного свеклы, немного редьки, немного чеснока и лука, а поверх — буханка-другая. Все, что может позволить себе бедняк. Сошли, поставили сумки и мешки на землю, снова поднялись в автобус и начали выбрасывать через окна связки ржавых клиньев и старых железных обручей, купленных в городе, чтобы укрепить ими шаткие свои жилища. Кто вышел из автобуса со скалкой в руке, а кто с детской люлькой.

Квартал оживился, даже те, что сидели по домам, вышли на улицу и принялись расспрашивать, что нового в городе и когда идти на дневную молитву. А меж тем стали подходить и другие люди, с утра ушедшие в город, взрослые и поменьше, одни из хедера, другие из ешивы, и по всему кварталу, от одного конца до другого, многие уже заторопились в синагогу.

Тем временем стали появляться арабы, которые вернулись из города с работы и шли в свои деревни, что по соседству. А за ними пришли арабские пастухи со своими овцами и подняли пыль до небес. Люди с трудом проталкивались среди овец, со стоном откашливаясь и выплевывая мокроту.

Приспело и мне время возвращаться, и я поднялся в автобус. Я сижу, время идет, а автобус стоит. Я спросил водителя, когда он поедет.

— А мне и здесь хорошо, — ответил водитель.

— Если вы не едете, — сказал я, — так и скажите, я пойду пешком.

— Разве я пророк, чтобы знать, поеду ли я? — сказал он. — Коли вам не жалко своих ног, так идите. Если мне повезет найти пассажиров, я вас нагоню по дороге, а не повезет — заночую здесь. Что, разве здесь не красиво? Воздух такой, что душу лечит. Жаль только, что одним воздухом не проживешь.

Сошел я с автобуса и пошел пешком. И всю дорогу сопровождали меня те большие добротные дома. Когда только их построили? Не сообщали нам о них в газетах и не приглашали нас в них на новоселье, а они вот они — построены и стоят. И каждый дом окружен садом, и железный забор окружает этот сад, и ни одна арабская коза туда не зайдет. Да, строит Владыка мира свой Иерусалим когда руками евреев, когда руками иноверцев.

7

И вот шатаюсь я таким манером по иерусалимским улицам, как уже стало в моем обычае, и вдруг вижу большое объявление, что сегодня состоится траурный вечер в память господина Гедалии Кляйна по случаю завершения шлошим, то бишь тридцати дней после его погребения. Смотри-ка, уже тридцать дней прошло с той поры, как я написал свое письмо соболезнования!

Я достал часы, посмотреть, не пришло ли время, назначенное для вечера памяти, увидел, что нет, еще не пришло, и, чтобы сократить себе ожидание, побрел вдоль улицы, от стены к стене, от одного траурного объявления к другому. Не думаю, что был в тот день в Иерусалиме еще кто-то, столь же осведомленный, как я, в именах и титулах всех тех, кто должен был в этот день читать поминальные молитвы.

И вдруг тревога снова охватила меня — не ошибся ли я в счете дней, не прошел ли уже давным-давно этот вечер памяти господина Кляйна. Я зашел в книжный магазин, спросил календарь. Продавец засмеялся и сказал:

— Мы уже на следующий год календари собираемся печатать, а вы ищете за минувший.

— Меня устраивает и старый календарь, — сказал я. И чтобы проверить даты, купил газету.

А уж раз в моих руках оказалась газета, то я читаю все и всякие статьи, которые опубликованы в ней в связи со шлошим господина Кляйна. Когда-то все деяния человека умещались в один короткий стих, вроде: «И ходил Енох перед Богом; и не стало его, потому что Бог взял его»[41], — а нынче, когда человеческая душа стала отзывчивей, а деяния людей умножились, уже нельзя исчерпать все похвалы человеку даже в одной статье.

А тем временем восьмой час приближается. Лавочники закрывают свои лавки и добавляют замок к замку по причине воров, которые размножились в Иерусалиме. Несутся по улицам автомобили и, подстать им, несутся прохожие, протискиваясь на бегу сквозь толпы женщин, торгующих всякой мелочью, и мужчин, продающих веники и метлы, и нищих, стоящих с протянутой рукой, и музыкантов, играющих на флейте, и всевозможных реформаторов мира, и разных безумцев с безумицами, и вихрастых подростков, развешивающих объявления, и степенных продавцов, выкрикивающих низкие цены, и тут же крутятся в этой толпе собаки, потерявшие своих хозяев, и хозяева, потерявшие своих собак. А как только выберешься из этого людского скопища, тут же тебя хватают за ноги чистильщики обуви, и, пока они делят между собой твои ноги, продавцы газет суют тебе свой товар в руки. Остановился прочесть газеты — тут же набежали на тебя всякого рода агитаторы и насовали тебе в руки свои брошюры и воззвания. Избавился от них — пришли женщины, навешали на тебя какие-то ленты. Хочешь заплатить им — пусто в кармане, карманники тем временем вытащили уже твой кошелек. Стоишь в расстройстве, хочешь вернуться домой — идет молодежное шествие. Остановился переждать, пока они пройдут, — промчался автомобиль, сбил осла. Побежал поднять осла — явились полицейские, стали бить тебя плетью, потому что ты всех задерживаешь и нарушаешь порядок. Вырвался из рук полицейских, нашел место укрыться от них — столкнулся с девушкой, на которую напали фанатики. В отместку за то, что она гуляла с англичанами, какой-то парень плеснул ей в лицо серную кислоту, и она ослепла. А граммофон вопит: «Как прекрасны шатры твои, Иаков», — а напротив радио поет: «Как счастлив ты, Израиль».

Тем временем зажглись вдруг фонари по всей улице, высветили картину с обнаженной женщиной на ней и громкоговоритель оглушительно закричал: «Спешите посмотреть, колдовство из колдовства». Фонари висят квадратные, и круглые, и полукруглые, они рассеивают темноту на улицах города, добавляют к свету луны и звезд. Иду я и читаю при их свете объявления о предстоящих концертах музыкальных ансамблей «Мы из народа» и «Трудно быть евреем». А граммофон орет: «Как прекрасны шатры твои, Иаков», — а радио напротив завывает: «Как счастлив ты, Израиль», — и громкоговоритель заглушает их голоса, и запах фалафеля наполняет воздух.

Но вот постепенно улица возвращается к обычному своему состоянию: автомобили бегут, люди спешат, одни отращивают буйный чуб, другие отращивают двойной подбородок, эти витают в воздухе на крыльях надежд, те полны сомнений и тревоги, и каждый мужчина — достопочтенный господин, и каждая женщина — изысканная госпожа, тараторят на всех мыслимых в мире языках, и у каждого во рту трубка, и у каждой в губах сигарета. Кафе забиты зелеными юнцами и седыми старцами, женщины крутят мужчинами, а мужчины женщинами. Она красит губы, а он пьет виски, о муза, дочь неба, какое мне до всего этого дело. И бары полны, толкутся солдаты мандатных властей, «пейте, друзья, и надейтесь, пока еще полон кувшин». И тут же я — иду по своим делам, помянуть умершего человека, — молчи, о муза, не взывай, потрясенная.

8

Помост покрыт черным, и светильник, покрытый черным, освещает портрет умершего, висящий наверху, над помостом. И лицо его говорит о преуспеянии, даже смерть не изменила его к худшему.

Дом поминовения полон, и люди все еще прибывают. Тех, которые пришли первыми, распорядители усадили в средние ряды, а тех, кто входят последними, усаживают впереди, возле помоста. Самыми последними пришли те, кого проведут на помост.

Поднялся господин Штрайгольц, главный выступающий в любом месте. Сделал печальное лицо и начал шепотом, как человек, который не может говорить от сильного горя. Потом вдруг возвысил голос и поднял ладонь с растопыренными пальцами, словно искал слова, чтобы выразить всю глубину своей мысли. А как только нашел эти слова, так сразу начал изливаться в похвалах и выкрикивать: «Покойный был… Покойный был…» — а между «был» и «был» предавался воспоминаниям, где он видел покойного и прочее такое.

вернуться

41

Быт. 5, 22.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: