Да, это правда: приватизация не устроила в итоге многих. Почему интеллигенция, например, осталась так недовольна чековой приватизацией? Потому что образованная часть населения пострадала сильнее, чем необразованная. И как ни странно, потому что интеллигенция пыталась вложить с умом: не в акции какого-нибудь пивного заводика, а в солидные чековые инвестиционные фонды, обещавшие хорошие дивиденды: в “Хопер”, “Гермес”, “Нефтьалмазинвест”. Часто эти фонды оказывались заурядными пирамидами. На вложениях в такие пирамиды попались, например, практически все сотрудники Минфина. В целом около 25 процентов чеков ушло в фонды. Но приобрели последние на эти чеки только 10 процентов акций: условия, по которым они делали это на- чековых аукционах, были изначально менее выгодные, чем прямые вложения в предприятия через закрытую подписку.
Кстати сказать, именно потому, что интеллигенция, ожидавшая от разгосударствления больше других, получила от нее меньше, чем ожидала, недовольство приватизацией обрело такой ярко выраженный общественный характер. Ведь интеллигенция — это тот слой общества, который может четко сформулировать свои претензии и сделать их достоянием широкой гласности, так как имеет доступ к средствам массовой информации.
Конечно, рост недовольства приватизацией некорректно объяснять исключительно макроэкономическими причинами и психологическими особенностями населения. Есть в этом, безусловно, и вина государства, не создавшего вовремя систему защиты от мошенничества, и не сумевшего вовремя наладить эффективный контроль за деятельностью чековых инвестиционных фондов. Серьезно повлиял на ход приватизации и реальный расклад политических сил в обществе. При утверждении программных приватизационных документов Верховный Совет ни в какую не желал ограничивать льготы трудовых коллективов, на чем постоянно настаивала наша команда. В итоге такая позиция директорского лобби обернулась для интеллигенции и всех бюджетников материальными потерями.
Были серьезные претензии и у рабочих, которым не дали возможности создать народные предприятия и умерить аппетиты директоров.
Но и тех, кто получил от приватизации много, последняя тоже не устраивает. Они-то полагали, что должны были получить гораздо больше.
Директора остались недовольны тем, что не получили полного контроля над своими заводами и фабриками. О том же сожалеют и внешние инвесторы.
Я думаю, всеобщая неудовлетворенность стала явным признаком достигнутого общественного компромисса. Эта неудовлетворенность пройдет только лет через пять — десять, если не больше. Но ведь и Аденауэра с Эрхардом, делавших экономическую реформу в послевоенной Германии, соотечественники не носили на руках, а ругали последними словами в свое время. Это сейчас Эрхарда приравнивают чуть ли не к лику святых, потому что он обеспечил немецкое экономическое чудо. Но на понимание этого ушли годы.
Анатолий ЧУБАЙС
КАК МЫ ЗАЩИЩАЛИ ПРИВАТИЗАЦИЮ
ИЩЕМ ОБЩИЙ ЯЗЫК С СИСТЕМОЙ
С самого начала активной приватизационной деятельности нам стало ясно: играть предстоит на поле противника. Основная масса чиновничества, с которой мы работали и работаем, воспитана в определенных традициях. Если мы не найдем общего языка с ней, не используем привычных для нее рычагов воздействия, — ничего у нас не выйдет.
Я рассказывал уже, как при пробивании первой программы приватизации мы использовали привычное для советского человека словосочетание — “основные направления”. А ведь пользоваться приходилось не только старыми словосочетаниями, но и старыми методами управления. Так, например, в той же программе имеется раздел: “обязательные задания по приватизации предприятиям различных отраслей”. Что это такое? Да обыкновенный спущенный сверху план советского образца: в Архангельской области приватизировать 60 процентов предприятий легкой промышленности, 50 — пищевой, 45 — строительных материалов… В Вологодской, Мурманской… И далее по алфавиту — вплоть до Ярославской.
Естественно, на нас обрушился залп критики — и справа, и слева. “Директивные методы!” “Возврат к централизованному планированию!” Но мы конструировали систему в расчете не на московского интеллектуала-демократа, а на председателя исполкома той же Архангельской или Амурской области. На десятки тысяч чиновников, которые вчера отчитывались за выполнение заданий по проведению коммунистического субботника, а сегодня станут отчитываться за план по проведению приватизации. Поэтому показатель мы выбирали простейший, лобовой, убогий по форме, но действенный по содержанию: доля приватизированных предприятий. Мы должны были разговаривать с советским чиновником на понятном ему языке.
Да, плановое задание. Но дальше раскручивалась вся система бюрократического контроля. Дальше — любые проверки Госкомимущества, контрольного управления президента, и уже, как бы идеологически ни был сориентирован проверяющий, он сурово скажет: “У вас плановый процент 35, а факт — 32. Недорабатываете, товарищи, отстаете по такому важному показателю, как приватизация”. Может быть, кому-то такой подход покажется циничным, но нам предстояло заставить сотни тысяч людей делать то, что они раньше никогда не делали, переломить их отношение к собственности, нарушить, наконец, инерцию покоя в социально-экономической системе, а это — страшная сила. И противопоставлять ей тоже надо силу!
Соответственно и кадры нам нужны были всякие. Я прекрасно понимал, что, опираясь только на молодых, боевых, интеллектуальных ребят, дела не сделаешь. Им противостояла система. И потому среди моих заместителей были не только тридцатилетний Дмитрий Валерьянович Васильев, но и Александр Иванович Иваненко, который большую часть жизнь проработал в старых властных структурах: ЦК КПСС, аппарате Горбачева.
Вообще проблема языка общения реформаторов со старыми кадрами нуждается в осмыслении и более широком толковании. Меня как-то спрашивали журналисты о Геннадии Бурбулисе, о том, как я к нему отношусь. Я говорил, что Геннадий сделал совершенно фантастическую по тяжести работу: он был первым, кто внедрил в административную систему управления чужой язык, на котором она до сих пор не работала. Этот язык из другой системы ценностей, из другого стиля поведения, характера взаимоотношений с окружающими, уровня образования и культуры. Начиная с Геннадия Бурбулиса этот язык стал внедряться в аппарат.
Помню, сидим мы как-то с Гайдаром на совещании, то ли региональном, то ли отраслевом. В зале — человек тысяча. И видно, что для этих людей мы двое, как будто с Марса прилетели. Совершенно чужие здесь. Я просто кожей чувствую, как каждый из них думает: “Ну, пусть бы этот тип вещал о перестройке, о демократии, о рынке с экрана телевизора — Бог с ним. Но когда он приезжает ко мне в область, и не только консультирует, но требует выполнять какие-то безумные решения, да еще грозится в случае чего башку оторвать, — это уже слишком!” Здесь потрясение и для них, и для нас очень глубокое. Надо уметь приспосабливаться к их восприятию. Надо понимать, что ты не можешь заставить десятки тысяч людей вдруг понять марсианский язык, на котором ты говоришь. Ты должен заговорить на их языке, только тогда ты сможешь заставить их делать то, что тебе нужно.
Вот, скажем, нам необходимо провести через правительство документы по реформе государственных предприятий. Документ в значительной степени разрабатывал Петр Петрович Мостовой. Он и выступает в правительстве. Язык его довольно специфический, примерно такой: “Сложившаяся юридическая конструкция полномочий собственника, обусловленная категорией полного хозяйственного ведения, радикально ограничивает потенциал государственных органов власти в совершенствовании развития такой-то юридической категории. В действительности, введенная нормами статьи такой-то, эта категория подвергалась серьезной критике в ходе юридических дискуссий…” и т. д. и т. п. Аудитория перестает понимать, о чем идет речь. По отдельным репликам с мест я вижу, что вслед за непониманием идет отторжение, а потом и агрессия: “Чего это он тут нам лекцию читает?! Что мы, без него не разберемся?! И вообще, на что он сдался, этот документ?!”