Улетаем в ночь.
Сквозь раскинувшуюся в сытом бюргерском сне Вену полицейские машины сопровождают наш автобус; опять который раз ведут гуськом в распластавшихся теменем плоских пространствах. Смутно колеблющиеся во мраке плывущие к ногам ступени, ведущие вверх.
Рассвет обозначается в иллюминаторах бескрайним Средиземным морем.
Воочию дожил до того места и того мига, когда своими глазами вновь вижу, как отделяются воды от неба…
На разреженных высотах, окутанные голубым небесным туманом, над горько-синими безднами вод, пилоты переговариваются в мегафоны, подобно Ангелам, по-древнееврейски..
Слышится – "тов" – как дальнее эхо Божьего восклицания – "Ки тов"…
Уже на этих высотах привыкаешь к обыденному звучанию пятитысячелетней древнееврейской речи…
"Бэрейшит"…
"В начале"…
Это слово означает начало сотворения Мира и любое начало, пока еще продолжается жизнь под солнцем, в том числе и начало мига, когда как-то неожиданно и сразу под крылом возникает полоса берега, море домов прибрежной равнины, летное поле…
Выхожу на трап, мгновенно окунаясь в тяжелый жар средиземноморского июля, и первый взгляд – вдаль, где колышутся в жидком, как масличное масло, мареве размыто-синие очертания гор, единственных в этом месте.
Я вижу Иудейские горы…
Книга первая Птолемаис
Роман юности
Глава первая
СНЫ КАРМЕЛЯ.
ВЕНОК ИЗ ЛИСТВЫ, ПОЧЕРНЕВШЕЙ —
В ОКРЕСТНОСТЯХ АКРЫ.
АККО: ВЕНЕЦИАНСКИЕ ВЕТРЫ.
Осень семьдесят девятого. Я на первых военных сборах. Лагерь их прибрежной низины уходит в расщелину. Над нами круто встают склоны горы Кармель. Боковые полы палаток круглые сутки приподняты и привязаны поверх крыши к центральному шесту, сквозной ветер, настоенный на море и высотах, всю ночь продувает наши сны.
В полдень солнце отчаянно припекает.
Совершаем переход в полной боевой выкладке: бежим в гору с носилками на плечах, а к носилкам наглухо привязан сухонький аргентинский еврей, наш "профессиональный раненый", из которого наш грузный бег вытрясает душу, но он уже смирился со своей участью и при слове "раненый" смиренно ложится на носилки; ползаем в сухом кустарнике, занимаясь маскировкой, привязывая к каскам, запихивая за ремни пучки травы, сухих веток, отчего все мы, почтенные отцы семейств, становимся похожими на огородные чучела и помираем со смеху, глядя друг на друга. Наши командиры, два лейтенанта-резервиста, оба Иакова, и одного мы зовем по фамилии – Хореш, вместе с нами бегают, ползают, а ведь одного возраста с нами. И потому мы очень стараемся, из кожи вон лезем, пот – ручьем, без конца прикладываемся к фляжкам.
На стрельбище до того старались, с таким рвением вели огонь, и, в основном, поверх мишеней, что зажгли мелкий сухой кустарник на склоне, побросав оружие, кинулись гасить пожар чем попало, даже пожарная машина приехала, но пока она нехотя взбиралась в гору, огонь ушел в расщелину и сам собой выдохся: теперь, когда мы возвращаемся к обеду в лагерь, черная плешь справа жжет нам укором глаза.
Вся наша братия, на пятом десятке обучающаяся военной сноровке, состоит из евреев, приехавших из России, Аргентины и Соединенных Штатов Америки. Аргентинцы наиболее сноровистые и исполнительные, русские наиболее расхлябанные и все норовят сачкануть, американцы стоят несколько особняком: все они верующие, носят кипы, все они огромны, толсты и неповоротливы, все бородаты и добродушны. Особенно один из них, от которого мы просто подыхаем со смеху во время строевой подготовки: пожилой старшина Дов командует в довольно умеренном темпе: "Ахат-штайм, ахат-штайм"[17] американец же, который держит карабин на плече, как бревно, мучительно старается переставлять свои слоновьи ноги в такт, но его огромное тело не подчиняется ритму, запаздывает, идущие сзади в ногу корчатся от смеха, старшина Дов не понимает в чем дело, стыдит нас, почтенных отцов, и таким весьма нецеремониальным маршем все мы вышагиваем на обед.
В невысокой душной столовой лязг ложек и кружек, стук пластмассовой посуды, блестящие потом лица. Более всех поглощают пищу русские: овощные салаты, крутые яйца, которых в запасниках израильской армии неисчерпаемое количество, борщ, суп, шницели с картофельным пюре, куриное мясо, рыба, яблоки, апельсины, виноград, все идет в дело изо дня в день, иногда и по две порции; и не то, чтобы от большого голода, просто жалко той огромной массы пищи, которая выбрасывается, если ее не съедают: не может этого видеть человек, приехавший из России. Толстобрюхий, круглолицый с руками молотобойца Сема из соседней палатки до того объелся на днях крутыми яйцами, что получил приступ печени, но и после этого продолжает приносить с собой в целлофановом мешочке из столовой вареные яйца и, видя наше удивление, беспомощно разводит ручищами: "Жалко". Среди спокойных аргентинцев, которые, в основном, мастеровые, и абсолютно беспечных американцев, которые, в основном, компьютерщики, русские, в основном, инженеры и техники-механики, за исключением нескольких гуманитариев, отличаются подозрительностью и бдительностью, впитанной с молоком прошлой жизни: посреди ночи просыпаешься – кто-то из "наших" с фонариком рыщет в кустах между палаток, какой-то шорох показался ему подозрительным; аргентинцы не реагируют, американцы вообще не просыпаются, даже некоторые русские считают, что это уже слишком.
Прибыли сюда разношерстно одетые, рыхлотелые, и военная форма тоже не могла скрыть животы и обвисающие груди. Первые дни сказывался возраст, но после первой недели незаметно подтянулись, загорели, даже обрели резвость. Все похожи на состарившихся под грузом жизни детей, внезапно выпущенных на волю. Только выдастся свободная минута, тут же – на травку, в кусты, пузом кверху, бездумно следят за мягким током облаков в ситцево-синем, словно бы выцветшем от солнца небе, и на всех лицах выражение отчаянной беззаботности, невероятного отсутствия ответственности. Многие, получив повестки, ныли, пытались отлынивать: жена, дети, работа, долги. Теперь же, как нашкодившие дети, счастливы, что сбежали от всего этого и после целой жизни могут с такой бесшабашностью впитывать забытый покой глубокого синего неба.
Ужинаем довольно рано. Кроме дежурных, все свободны. Солнце еще только как бы собирается клониться к закату. Отправляемся к морю, долго идем через банановую плантацию, прямые, высокие, нежнозеленые сочные стволы, долгие лопоухие листья плотной стеной и недвижным шелестом сопровождают нас с обеих сторон: пересекаем старое шоссе Хайфа – Тель-Авив, проходим через кибуц: шеренга аккуратных домиков с верандами, ползучими растениями, оплетающими стены, экранами цветных телевизоров, светящимися в глубине, креслами-качалками, на которых покачиваются хозяева, читая газеты, тянется до нового прибрежного шоссе, под которым мы проходим и сразу оказываемся на берегу, охваченном безмолвием. Только волны, курчавые, белесовато-седые в неверных лучах низкого солнца, со слабым примусным шумом катят на песок. Как ватага мальчишек в детстве, купаемся, кто в плавках, кто голяком, бестолково прыгаем навстречу волнам, заливающим с головой, что-то кричим друг другу, но это скорее крик в пространство.
Сиротлив и дерзок человеческий голос в ровном шуме средиземноморских вод.
Возвращаемся гуськом, притихшие.
Вчера мы не пошли на море, а по тропинке взобрались почти на самый гребень Кармеля. Неожиданно, с высоты птичьего полета, паря в дремотной серой дымке, открылась даль Галилеи в тихом и позднем солнце, полная покоя и вечности, с темно мерцающей шапкой горы Мерон на севере, под которой могила рабби Шимона бар-Йохая, согласно еврейской традиции, написавшего кабалистическую Библию – "Зоар", и замершим облаком горы Тавор на юге, на которой, согласно христианской традиции, Иисус вознесся на небо между Ильей-пророком и Моисеем; между этих двух гор, прянув от наших ног изгибами, гребнями, прогибами катилось древнее, насыщенное пятитысячелетней историей холмистое пространство, покрытое лесами, и внезапно как бы падало в провал, ощущаемый как кусок неба, цельно-синей глыбой врезающийся задолго до горизонта в землю, некий поток небесной синевы, силой клинка брошенный среди гор – Кинерет, Тивериадское озеро; за Тавором тонкой облачной грядой колыхались горы Гильбоа, на которых погиб первый еврейский царь Шаул, а севернее Мерона залегла темная облачная страна – Ливан, светилась снежная вершина Хермона; взгляд скользил на запад, его влекли встающие стеной по всему западному краю мира угольно-глицериновые средиземноморские воды, подпирающие берег, сплошь в развалинах отзвучавших легенд, погибших Тира и Сидона, бесконечно тянущихся кладбищенских лежбищ, бескрайней преисподней – Шеола, где каждый склеп и крипт был одновременно могилой и храмом, и похороны сливались с разгулом; уютно, как бы уткнувшись в подмышку Кармеля, залегла Хайфа, посверкивая стеклами окон в закатном солнце, и странно затерянным под нами казался наш лагерек…
17
иврит: «Раз-два»