Наконец отъезжаем на грузовике, на груде подсолнухов и кукурузы, испуганные и притихшие в заливающей с избытком пространство гибельной праздничности солнца…
Вечером сидим под обгаженной мухами лампочкой, светящейся сквозь зелень листьев, в доме у родственников, на углу улиц Кузнечной и Тираспольской, в центре Одессы, и колченогий инвалид дядя Миша, заведующий клубом какой-то фабрики, с вечно застывшим в уголках глаз страхом, бубнит мне испуганно-назидательно:
– Бойся, ой как бойся их…
На утро, как на место казни, отправляемся в Политехнический. Субботний день, народу мало, тем более заметны какие-то растерянные мальчики, бродящие с родителями по скверику напротив института. В считанные минуты знакомимся, узнаем: двенадцать или пятнадцать человек отчислили из института, и все – евреи, и все – с медалями, золотыми, серебряными, и всем посланы одни и те же письма-телеграммы, только фамилии затем вписаны чернилами (а я ведь этого и не заметил). И что я, из провинции, со своей мамой-вдовой и нищенским существованием, тут и сын полковника милиции с дальнего Севера, папаша которого летит еще в самолете, сын какого-то профессора из Киева. Особенно сближаюсь с малословным пареньком с ясно выраженной семитской физиономией и странной фамилией – Винограй. Все уже записались к секретарю Козлюченко, а в понедельник – на прием к директору института профессору Добровольскому, о котором с тошнотворным однообразием рассказывают все ту же байку, как, стоя в писсуаре института, он демократично здоровается со студентами, отнимая руку от ширинки. Все собираются в Москву, на прием к председателю президиума Верховного Совета Швернику. Кто-то уже вышел от Козлюченко, ползут слухи, слабая надежда сменяется еще более глубоким отчаянием, действует на нервы дебелая крашенная под блондинку жена полковника милиции с дальнего Севера, с уст которой не сходит имя Шверника, как будто она, как минимум, училась с ним в одном классе.
Приходит наша очередь к Козлюченко. 'Тыкающий" мужичок с лапотным лицом, наскоро облагоображенный галстуком и костюмом, с откровенной насмешкой несет околесицу, покручивая в пальцах какую-то вещицу, явно напоминающую чем-то кастет, который несомненно более подходит для нашего "разговору".
Спрашиваю:
– Можно увидеть мои ошибки?
Какие-то девицы, мужчины куда-то уходят, приходят, суетятся, поглядывая на меня с брезгливым любопытством.
Наконец откуда-то вынырнула папка, затеивают с нею какую-то суетливую жру: она ли, не она, нет – она, да не она же; игра грубая, издевательская, да они этого и не скрывают. Сижу беспомощно, молчу, жду, вкус жженной резины во рту не проходит. Какая-то мятая бумажка порхает из рук в руки, ложится перед Козлюченка: мое заявление, узнаю свой почерк. Видно, как вокруг него колдовали да вертелись с карандашом, ручкой, резинкой. Чья-то мерзкая харя, вытянув трубочкой губы, дует шепотом в козлиное ухо Козлюченко.
Гы, – говорит он, – гыляди… кхм… те, гылядите. Почему у вас посля фамилии, пэрэд инициалами стоит точка? – "ч" он произносит без мягкого знака.
Вот, суки, даже не постеснялись поставить точку другими чернилами, видно без всякой экспертизы. Харя не отлипает от козлюченкова уха.
Гы… гыляди… те, гылядитэ, по русской орфографии так нэ пишуть, ну, ну, – ему еще трудно объяснить, – к примэру, вот, "рэктору инстытута", значит, да?.. Так нэ "от гражданына Козлюченка заявление", да?.. "От" це тяжка ошибка, поняв? Пышуть, значит, без "от", ну так: "гражданына Козлюченка заявление", поняв? – и специалист по русской лингвистике с облегчением откидывается на спинку кресла, капли пота выступили у него на лбу, глаза сверлят меня с откровенной ненавистью. "Ну и настырный ций жид", – верно думает он.
А где автобиография? – спрашиваю.
Уф, – вырывается у него, – це искаты надо.
Разве все документы не в одной папке? – наивно спрашиваю я.
Мерзкая харя просто срослась с козлюченковым ухом.
Так вона ж у спэциалиста. Вы запысались к про-фэссору Добровольскому? Вот вин вам и скажеть.
Козлюченко быстро встает и выходит из комнаты. Харя тут же прячет мое заявление. Ничего не поделаешь, если это называлось аудиенцией, то она закончена…
Бесконечное воскресенье продолжается тихой истерией, мама не отстает от меня ни на шаг, не пускает купаться в море, боится, что я утоплюсь.
"Чудачка, – говорю, – да не стоят все эти мерзавцы скопом, чтоб ради них расставаться с жизнью", – а на душе скребут кошки, и омерзительны все проходящие мимо, визжащие, хрюкающие смехом, режут по живому мясу курсанты военно-музыкального училища, чей зеленый забор напротив дома тети Эти: целый день трубят, громко, скверно, фальшиво.
В понедельник с утра Политех гудит от голосов, смеха, топота, студенты и студентки, шумные и загорелые, забивают все проходы, а мы, жалкая кучка, жмемся у дверей профессора Добровольского. Даже дебелая знакомая Шверника, чей муж все еще продолжает лететь с дальнего Севера, сникла и присмирела.
По лестницам Политехнического горохом сыплются шаги множества ног, а я ощущаю себя горошиной отброшенной, закатившейся в щелку под всеми этими крутыми, как дыбы, лестницами и помещениями, загромождающими пространство жизни.
Только во второй половине дня, уже заплесневев от ожидания, вхожу наконец в огромный кабинет, где у самых окон за не менее огромным столом сидит старый беловолосый огромный мужчина с повадками дряхлого льва и списанного из прошлой жизни интеллигента. Он идет мне навстречу, подает огромную мягкую ладонь, что-то благодушно бубнит под нос.
Оказывается, он не имеет никакого отношения к приемной комиссии, никакого понятия, о чем идет речь, более того, он возмущен.
Но ваш Козля… Козлю…
Понял: нечто из семейства козлиных.
Простите?
Я вас внимательно слушаю.
Он сказал, что вы мне покажете, какие у меня ошибки в автобиографии.
Ошибки? Какой бред. Что здесь, филологическая богадельня? И кто вас поучал русской орфографии – Орфей-граф-Козлю-Козлевич с "гылядите"? Увольте, это не для меня…
Я ведь вошел к нему шестым или седьмым: неужели он и тем говорил нечто подобное? Вот уж вправду какой-то бред. Может, выходящие скрыли что-либо от меня:
Так есть еще надежда…
Мой вам совет: езжайте в Москву. Тут явно какое-то недоразумение…
Но я же потеряю столько занятий…
Теперь его черед глядеть на меня, как на безумного:
О каких занятиях может идти речь? Я говорю, в Москву езжайте, в министерство высшего образования. Стукните по столу Столетову-Прокошкину.
Кто это, Столетов-Прокошкин?
Первый – министр, второй – начальник отдела политехнического обучения… Лицо у вас такое славянское, и национальность соответственно…
Гляжу на него во все глаза: издевается, что ли, надо мной, или с наглой наивностью старого вышколенного хитреца пытается скрыть сильный антисемитский запашок того, что с нами произошло? И все это под прикрытием польского вальяжного аристократизма в смеси с русским простецким панибратством: это же надо – стукнуть по столу министра; кто меня в министерство-то пустит. В этот момент ясно понимаю и на ходу стараюсь привыкнуть к этой мысли: надо быстрее забрать документы, медаль действительна два года, но за этим маячит Козляковский, который забреет в два счета, да что эти козлы, вот лев-иллюзионист играет со мной, мышонком…
В письме сказано, что вопрос о присуждении мне медали будет разбираться в вышестоящих инстанциях…
Пугают.
Так если я попрошу документы, мне их отдадут?
Только пожелайте… Вмиг…
Рука его, более честная, чем изощренный в борьбе за существование ум, потянулась к телефону, замерла на полпути, забарабанила: кажется, он понял, что я понял, даже как-то смутился.
Боже мой, как все понятия жизни перевернулись в считанные часы: в святая святых науки козлоподобное ничтожество вкупе со знаменитым ученым, в ком страх убил остатки совести, гнали с двух сторон в загон щенка, только высунувшегося в жизнь.