Когда рев окружающей жизни становился невыносимым, я сбегал в недавно посаженный вдоль еще оголенных дорожек на склоне Комсомольского озера парк, голенастые деревья которого были еще низкорослы и слабы. Пятичасовый закат солнца, когда лучи его ложились вдоль склона, высвечивая неверным светом асфальтируемую набережную, потрясал непостижимым своим очарованием; стоило мне, оказавшись одному, погрузиться в этот покой и тишину, как всплывала всегда таящаяся на дне души печаль, в слабом и неотменимом свете которой все мои развлечения с пением, анекдотами и ловлей минутного восторга в окружающих лицах при полном забвении собственного, виделись беспрерывным и неудачным побегом от самого себя. Печаль тянулась за мной через сны пыльным шлейфом; края его размывались, утягивались в тот мгновенно сверкнувший огненный вход, как в изгиб ближайшей тополиной аллеи, такой дотошно знакомый и навек таинственный.

Шлейф этот легко рвался; его мог полоснуть нечеловеческий стон Жени Краснова в ночь припадка или мягкий девичий голос неожиданно шагнувшей мне навстречу в момент, когда я шел, задумавшись, по озерной аллее, Галочки Бутневой с первого экономического. Стайка девиц, от которых она отделилась, убегала за изгиб аллеи. Покраснев, но с преувеличенной твердостью в голосе, она приглашала в их компанию на субботу.

Я поспешно давал согласие, стараясь как можно быстрей исчезнуть с глаз долой за изгибом аллеи.

Сквозь могильно-острый запах цветов, увядающих на клумбах, сквозь дремотно-сладкую жалость к самому себе виделись мне какие-то накапливающиеся в аллее девичьи фигуры в облекающих трико.

Их становилось все больше и больше. Внезапно взрывалась музыка. Фигуры начинали двигаться в едином ритме: шла очередная репетиция к массовому празднеству или соревнованию.

Обнаруживалась стихия, которая не только могла противостоять, но и опрокидывала уже дававшую трещину склеенную страхом мертвую стену существования этих лет.

Усеянный внезапными синкопами вариант непредвиденного в каждый следующий миг развития жизни бросал невероятной силы вызов кажущейся упорядоченности, за которой скрывалась узаконенная скука и гнилостный запашок рабства.

Мы не репетировали, мы жили, импровизируя голосами джаз, следуя прихотливым изгибам и внезапным обрывам "Прогулки" и "Музыкального движения" Цфасмана, имитируя бормотанием ударник и тонким срывающимся фальцетом захлебывающуюся неограниченной свободой трубу в "Охоте на тигра", изо всех сил подражая ансамблю "Братья Миллс и гитара", и эти неожиданные слияния голосов в аккорд и расхождения в септаккорд доставляли нам неизъяснимое удовольствие короткого, но такого полного существования в атмосфере свободной импровизации.

Тогда же возникли обрывки стихотворения, сложившегося через много лет:

Ударил миг! Скорей под нож
часов размеренных движенье —
и жизнь – не день и ночь, а сплошь —
импровизация, круженье
тоски, восторга – без конца летит,
крепясь по новым вехам,
обнимет ветром, вспыхнет смехом
и светом женского лица…

В компании первокурсниц с экономического вспыхнул свет издавна знакомого лица, нежно-округлого, полного естественного достоинства, мягкого любопытства и доброты. Год назад мелькнуло оно летучим видением среди мрачных стен шестой школы, над зарешеченными окнами подвалов, где когда-то пытали. Она училась в этой школе. Теперь я знал: зовут ее Люся Рыбакова. Мы как-то легко и сразу, будто знакомы были Бог весть сколько, не сговариваясь, вышли в прохладную осеннюю ночь с гулянки у однокурсницы ее Вершининой, сидели в обнимку у железных витых ворот, рядом с домиком-музеем архитектора Щусева, и я, случайно знакомый с племянником его жены Марии Карчевской, рассказывал Люсе об этом странном академике, прославившемся на весь мир, как строители египетских пирамид, своим погребальным сооружением – мавзолеем Ленина, и о том, что сын его старший был буйно помешанным, его держали взаперти в одной из комнат большого их московского дома, забитого до отказа каким-то антиквариатом, и там у сына было два бюста – Александра Первого и Сократа, с которыми он, перестав буйствовать, вел бесконечные беседы.

Но у какой-нибудь межи
Увидишь утренне и ясно —
вот – жизнь, как озеро лежит
нетронутым куском пространства…
Из отошедшей полосы
мелькнет последний отблеск счастья…
И как наручники, часы
опять замкнут твое запястье…

Стихи бледнели в жестком свете реальности, сворачивались как улитка в раковину, гитара пылилась, не успокаивали даже цыганские надрывы «чардаша Монти», который я, забившись в угол, наигрывал на домре; тоска осторожно выпускала когти: я беспрерывно думал об отце; в тихом оцепенении слушал я рассказ Толика Богацкого по кличке Мош с третьего нашего курса, которого в полночь беспамятно пьяного с трудом выволокли из туалетной кабинки: под вечер вызвала его из общежития какая-то девица и без всяких предисловий сказала, что она его родная сестра, что мать, которую он помнит вот уже третий десяток с первого пробуждения сознания, не его мать, а мачеха, которая рожать детей не могла, и муж ее, Толикин папа, с ее же согласия прижил с другой женщиной сына; сам погиб во время войны, женщина та обзавелась семьей, детьми, но ведь не забудешь ребенка, тобою рожденного, тем более, что живут они в одном городе, Тирасполе; Толик слушал, теряя дыхание, как бывает от удара ниже пояса, смутно припоминая, что несколько раз в течение жизни и в разных местах, то ли на улице, то ли на рынке, подходила к нему какая-то женщина, что-то говорила ему, но он пугался ее и торопился скрыться за первый угол; ощущая бездну, которая так внезапно разверзлась у его ног, Толик напился до бесчувствия, и сейчас глухим негромким голосом рассказывал мне эту историю.

Какие-то тлеющие, как головешки, образы, казавшиеся столь далекими от моей жизни, вдруг обожгли самой оголенной реальностью. Открытием для меня было то, что, оказывается, за обычной суетой жизни таится не только огненно влекущий вход в бездну, но параллельно тебе, в той же ткани суеты развивается, таясь до взрыва, другая история твоей же жизни, а ты себе третий десяток беззаботно живешь, даже не ощущая гибельного ее дыхания тебе в затылок.

В ночь на Новый, пятьдесят пятый, шел снег, мы с Люсей сбежали с гулянки, стояли в обнимку, прижимаясь к стволам деревьев парка недалеко от памятника Пушкина, нашептывая что-то невнятное друг другу на ухо. Снег ложился мне на волосы. Внезапно Люся, сгибаясь от смеха, начала попеременно указывать на меня и на памятник: шапка снега лежала на моей голове и на курчаво-каменной, пушкинской.

Мы готовились на зимние каникулы ехать выступать в Киевский университет, мы впадали в голосовой джаз, как в медитацию, стихотворение выползало из раковины, рвалось горлом…

И все ж, развеянное в прах
благословенно упованье,
беспечный стыд и сладкий страх,
и легкомысленность желанья
забыв о ночи и о дне,
отбросив ход часов холодный,
прорваться в вечность на волне
импровизации свободной.

Знакомство произошло как бы между делом, во время репетиции.

У нее были прозрачно-серые глаза. Имя – Валя.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: