Новая серия танка была утверждена (с небольшими поправками) и пущена в производство. Вскоре Костромин был приглашен в Кремль — на большой прием к товарищу Сталину. В семье Костроминых долго вспоминали об этом радостном дне. Счастливый год и закончился прекрасно: родился сын, кареглазый, как мать. Было одно облачко, тревожившее, впрочем, только старуху Костромину: молодая женщина продолжала увлекаться спортом, чего свекровь совершенно не одобряла. Этот, как она выражалась, «совершенно дикий спортивный азарт» казался ей вредным для здоровья кормящей матери. Но невестка попрежнему ухитрялась участвовать во всех состязаниях: она была фигурантка по конькам, бегунья и пловец.

— Ну скажи же ей, Юрий! — настаивала старуха. — Пора прекратить это неумеренное вредное увлечение!

В мае 1941 года, показав хорошее время по плаванию, жена приехала домой в жару.

— Погода испортилась, — виновато оправдывалась она, — мне обязательно хотелось поставить на своем…

У молодой женщины оказалось крупозное воспаление легких На десятый день болезни она умерла.

Хоронили ее в дождливый полдень начала июня. На кладбище Костромин в холодном отупении смотрел на неузнаваемое лицо, маленькое, испитое, утонувшее в пышном венке, и не понимал, почему он живет и что вообще будет дальше.

Несколько дней продолжалось это душевное оцепенение — и вдруг исчезло ранним воскресным утром 22 июня, когда над Киевом взвыли фашистские бомбы. И все, чем он до этого дня жил, дышал и страдал, отступило перед великой всенародной бедой.

В июле 1941 года Костромин уже был на Лесогорском заводе. После киевских «Липок», где он прожил два счастливых года, после голубой шири Днепра старый Лесогорский завод и несудоходная Тапынь показались ему унылым местом.

Да и многие южане в первые дни почувствовали себя «как на сквозняке»: суровый край, неласковая, капризная погода, а о самом Лесогорском заводе и говорить не приходится. Южане сразу окрестили его. «Ну, боже ж мой, дыра-а!», «Старая калоша!», «Ой, ну и допотопная техника!» Немного спустя пригляделись: далеко не все на Лесогорском заводе было «допотопным».

Война помешала реконструкции старого Лесогорского завода.

— Старикам омолодиться труднее, чем молодому состариться, — говорили лесогорские старожилы. — Вон какая вокруг нас молодежь уж вымахала!

Действительно, за несколько лет «вымахали» гиганты Магнитки и Челябинский тракторный, а в 1933 году лесогорцы торжественно отправили делегацию рабочих и инженеров на открытие мирового гиганта Уралмашзавода. Посылали лесогорцы свои делегации и на Тагильский вагонный, и на завод «Стальмост», и на открытие Красноуральского медного комбината, и Березниковского химкомбината, и многих других заводов, которые еще до пуска своего стали знаменитыми. Лесогорцам было приятно, что областной комитет партии всегда помнит об уральском «старике» — Лесогорском заводе, но чем сильнее раздавался на Урале гул стройки, тем чаще спрашивали лесогорцы у своего директора:

— А когда же очередь дойдет до нас? Вон как здорово реконструировали Карабашский и Калатинский заводы — просто узнать нельзя!.. Уж и за Верх-Исетский принялись — тоже заводик петровских времен, что и мы!

Некоторые даже поварчивали:

— Видно, уж наш завод ходит в самых средненьких!

Когда дошла очередь и до их завода, его реконструкция пошла ровным шагом, без особо сжатых сроков: кончили одно, принялись за другое, — действительно, это был типично средний завод, к тому же со своими территориальными, и производственными неудобствами, унаследованными от самой истории развития горнозаводского дела на Урале. Поэтому Михаила Васильевича Пермякова не огорчало, что Лесогорский завод ходит в «средненьких»: он понимал, что реконструкция таких заводов-стариков, конечно, довольно кропотливое дело. Не настаивая на краткости сроков, он заботился о том, чтобы все выходило крепко и солидно. В начале третьей пятилетки завод обогатился новыми кузнечным и литейным цехами, от которых не отказался бы и любой столичный завод. В цехах механообработки появились великолепные строгальные станки, большие и средние, а также несколько новейшей конструкции фрезерных, токарных, сверлильных станков. Война помешала перевооружить мартеновский, термический и ряд других цехов, помешала достроить новые гаражи и складские помещения, проложить новые подъездные пути. Правильнее было сказать, что старый Лесогорский завод выглядел пестро и нестройно. А многие эвакуированные, не оглядевшись, сразу взяли неверный тон: желая показать, что с южных заводов-гигантов приехал отборный народ, «прямо-таки с самых вершин советской техники», они стали при каждом удобном случае хвастаться и техникой, и новыми производственными навыками, и «нашими южными мастерами», и тем, что «за каждым из них стоит такой, брат, золотой опыт и такие знания, каких здесь, на Урале, и не видывали!» Горячие головы скоро опомнились, но «нелюбое слово» уже было сказано и обида посеяна.

Михаил Васильевич не однажды получал приглашения перейти директорствовать на новый завод, но всегда отказывался. Он не просто сжился со своим заводом, но по-своему, по-пермяковски обоснованно, любил его и знал, за что: во-первых, завод с честью выполнял все правительственные заказы, а во-вторых, завод принадлежал к числу старых гнезд горнозаводского мастерства. Его «золотой фонд» составляли старые и молодые потомственные рабочие, мастера своего дела. Они гордились своим наследственным мастерством и своими «рабочими династиями». Все эти Панковы, Лосевы, Невьянцевы, Ланских и другие вели свой рабочий род от демидовских кузнецов, а то и еще раньше — от первых уральских рудознатцев времен Грозного и царя Алексея Михайловича. Эти люди привыкли к уважению, знали себе цену и обиды не терпели..

Станки, привезенные с юга и с запада, уже сколько дней стояли в новых гнездах и работали на одном токе со всеми с лесогорскими станками, а люди все еще не прижились друг к другу. Директор Лесогорского завода Пермяков ходил молчаливый и мрачный. Его окаменелое лицо выражало: «Я разъяснял, я предупреждал — моими советами пренебрегали, и вот сами видите, что получилось». Он предупреждал, что его завод мог жить и развиваться только «сам по себе», что он «не резиновый» и не может принять на свою территорию «всю эту махину» агрегатов, станков, рабочих мест, обслуживающих механизмов, транспортных средств. Он же не виноват, что в демидовские времена завод притиснули к древнему кургану. На территории завода в последние годы становилось все теснее, а теперь эта теснота казалась директору просто «невылазной». Монтажники и планировщики, все те же киевляне, харьковчане, ростовчане, день и ночь толкались в цехах, измеряли, вычисляли, намечали гнезда для установки прибывших с юга станков и агрегатов. Хотя все это была, как признавался директор, «богатейшая техника», радости он не испытывал. Во-первых, никогда еще не бывало, чтобы «у него» на заводе происходили события помимо его воли и желания. Как техник и руководитель производства, он понимал, что все это сложное машинное хозяйство, естественно, должны устанавливать работники тех новых южных и западных заводов, откуда оно прибывало на Урал. Но как человек, сжившийся со своим заводом, Пермяков не мог отделаться от обиды и глухого возмущения, когда видел, как все эти «не свои» монтажники и планировщики, хоть и «держат его в курсе» всех своих намерений и советуются с ним, главных же указаний все-таки ждут от своих заводских начальников. А он, старый уралец Михаил Пермяков, привык, чтобы на Лесогорском заводе слушали прежде всего  е г о  приказания. Всесоюзной известности у старого Лесогорского завода не было, но Серго Орджоникидзе лично знал Михаила Пермякова и даже, случалось, отмечал его работу. А теперь какой-нибудь молодой человек не замечал его, директора Пермякова, а видел только своего прямого начальника, какого-нибудь «бывшего», например, директора Кленовского завода Назарьева Николая Петровича. Этого «математика», как он окрестил про себя Назарьева, директор особенно невзлюбил. Все в нем ему не нравилось, все злило: гибкая подвижность его худой высокой фигуры («подумаешь, будто артист какой на эстраду вышел, красуется!»), его привычка щуриться, его манера улыбаться уголком рта, его покашливание, даже его серая мягкая шляпа. А больше всего Пермякова злила вся эта настойчиво подчеркиваемая «математика» Назарьева, его стремление все исчислять, выверять, сопоставлять, планировать, делать выводы и тому подобное. Пермякову это казалось мелочностью, придиркой. Он знал и чувствовал Лесогорский завод, как собственную душу, и неисчислимые множества дел он начинал и завершал, руководствуясь чутьем, глазом, привычкой. Назарьев считал все это как раз самым вредным и, презрительно улыбаясь уголком рта, советовал «смелее ломать им хребет». Пермяков день за днем видел, как этот человек в серой шляпе действительно ломал хребет всей привычной жизни Лесогорского завода и делал это со спокойной уверенностью. Не было буквально ни одного станка, ни одного места заводской площадки, которые ускользнули бы от невероятно цепкого внимания этого «бывшего» директора «бывшего» завода.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: