Там от руки написано:

«Если я не смогу принимать решения касательно своего состояния здоровья, я разрешаю своему сыну Эдварду принимать все необходимые медицинские решения».

И потом нарисована линия для его подписи. И для моей.

Мое сердце принялось бешено колотиться, как у барсука.

«Не понимаю».

«Сперва я попросил твою мать, — объяснил он, — но она отказалась что-либо подписывать, чтобы не создалось впечатление, что она не возражает против этой поездки. А было бы безответственно не подумать о том... что может случиться».

Я в недоумении уставился на него.

«А что может случиться?»

Разумеется, я знал ответ. Просто хотел, чтобы отец признался в этом вслух: он рискует всем ради кучки животных. Он выбирает их, пренебрегая нами.

Отец ушел от прямого ответа.

«Послушай, — сказал он, — нужно, чтобы ты это подписал».

Я взял листок. Почувствовал крошечные бороздки и дырочки, где ручкой нажимали слишком сильно, и меня едва не вывернуло при мысли о том, что всего пару минут назад отец размышлял о собственной смерти.

Отец протянул мне ручку. Я уронил ее на пол. Мы вместе потянулись ее достать, и его пальцы коснулись моих. Меня словно током ударило. И я тут же понял, что подпишу бумагу, даже помимо собственного желания. Потому что, в отличие от мамы, мне не хватало решимости отпустить его — возможно, навсегда! — мечтая о том, чтобы все сложилось по-другому. Он давал мне шанс стать тем, кем я никогда раньше не был: сыном, о котором он всегда мечтал, сыном, на которого он мог поло житься. Мне так нужно было стать тем, к кому он захочет вер нуться, — как еще я мог быть уверен, что он вообще вернется

Он поставил свою неразборчивую подпись внизу листа и протянул мне ручку. На этот раз я не дал ей выскользнуть из рук. Я аккуратно вывел «Э» — первую букву своего имени.

Потом остановился.

«А если я не буду знать, как поступить? — спросил я. — Если выбор будет неправильным?»

Вот тогда я понял, что отец относится ко мне, как ко взрослому. Он не стал притворяться. Не стал говорить, что все будет хорошо; не стал меня обманывать. «Все просто. Если я не смогу сам говорить и спросят тебя... скажи им, чтобы меня отпустили».

Когда люди уверяют, что повзрослеть можно за одну ночь, они ошибаются. Все случается даже быстрее, за одно мгновение. Я дописываю свое имя. Потом беру рюмку с виски и выпиваю.

Когда я проснулся на следующее утро, отец уже уехал.

Я долго смотрю на заостренный, похожий на паутину, свой подростковый почерк, как будто это зеркало моей собственной души. Я и забыл о существовании этого документа — как и мой отец. Через год и триста сорок семь дней отец вернулся из Канадских лесов с отросшими до пояса волосами, с запекшейся грязью на бородатом лице, до смерти перепугав группу школьников на остановке. Он вернулся домой и увидел, что семья справляется и без него, и повторно медленно привыкал к таким простым вещам, как душ и горячая еда, к общению с помощью человеческого языка. Больше он никогда не упоминал об этом листке бумаги, и я тоже молчал.

В то время я не раз среди ночи слышал звук шагов, тайком пробирался вниз и видел, как отец спит на заднем дворе под открытым небом. Уже тогда я должен был понять: если человек выбрал своим домом улицу, любой другой дом ему покажется тюрьмой.

Продолжая сжимать пожелтевший лист бумаги, я покидаю кабинет и направляюсь в темноте наверх. Миную розовую спальню Кары и застываю на пороге своей старой комнаты. Когда включаю свет, вижу — ничего не изменилось. Моя двуспальная кровать так же покрыта голубым одеялом; на стенах продолжают висеть плакаты «Грин Дей» и «Ю2».

Шагаю дальше по коридору, вхожу в родительскую спальню. Вернее, в спальню моего отца. Стеганого одеяла с вышитыми обручальными кольцами нет, но вместо него аккуратно, с армейской четкостью на кровать натянуто покрывало защитного цветa, сверху сложена накрахмаленная простыня. На прикроватной тумбочке стоит стакан с водой и будильник. Лежит телефон.

Это не тот дом, который я помнил, — не мой дом. Но дело в том, что и Таиланд я своим домом назвать не могу.

Пapy дней я размышлял, а что будет дальше — не только с отцом, но и со мной. За границей у меня своя жизнь, но похвастаться нечем. У меня есть работа без всяких перспектив, несколько друзей, которые, как и я, от кого-то или чего-то бегут. Несмотря на то, что я ехал сюда неохотно, намереваясь кое-что подлатать и вернуться назад в надежное место на другом конце света, ситуация изменилась. Я не могу ничего исправить — ни отцу помочь, ни себе, ни своей семье. Я могу попытаться на скорую руку склеить разбитую вазу — нашу семью — и надеяться, черт побери, что она не будет пропускать воду.

Намного легче убедить себя, что мое место в Таиланде, где я могу упиваться старыми обидами и снова и снова заливать горе в барах Бангкока. Но это было до того, как я увидел недоверие в глазах сестры и стены этого дома, где не осталось ни одной моей фотографии. Сейчас я уже не чувствую себя таким самоуверенным эмигрантом. И гложет меня чувство вины.

Однажды я уже принял радикальное спонтанное решение оставить свою жизнь в прошлом. Сейчас я опять принимаю это же решение.

Я беру телефон и звоню своей домовладелице в Чанг Мэй — очень милой вдове, которая по крайней мере раз в неделю приглашала меня к себе на обед и рассказывала одни и те же истории о своем муже, о том, как они познакомились. На корявом тайском я рассказываю о состоянии здоровья отца, прошу ее собрать мои вещи и выслать их по этому адресу. Потом звоню своему начальству в языковую школу и оставляю сообщение ни автоответчике, извиняясь за то, что сорвался посреди семестра, и объяснив, что поступил так по семейным обстоятельствам.

Разуваюсь и ложусь. Складываю листок пополам, потом еще пополам и засовываю в карман своей рубашки.

Это было давным-давно, но когда-то отец все-таки доверял мне и высказал свою волю на случай, если окажется в ситуации, в которой пребывает сейчас. Это было давным-давно, но когда то я пообещал ему сделать то, о чем он просит.

Наверное, я уже не смогу рассказать ему, чем занимался с тех пор, как уехал, не смогу заставить его понять меня. Наверное, мне никогда не выпадет шанс извиниться и выслушать его извинения. Вероятно, он никогда не узнает, что я вернулся домой, чтобы быть с ним, сидеть у больничной койки.

Но я буду сидеть.

В Таиланде мне никогда не удавалось быстро уснуть. Я винил во всем шум, жару, жизнь большого города. Но сегодня я засыпаю практически мгновенно. Мне снится сон: я бегу по сосновым иголкам босыми ногами, и зима просачивается сквозь кожу.

ЛЮК

В тот день, когда я отправился в леса к северу от реки Сент-Лоуренс, на мне был термозащитный непромокаемый комбинезон, утепленные сапоги и термобелье. В карманах лежали пара запасных носков, шапка и перчатки, а еще моток проволоки, веревка, батончики из мюсли и вяленое мясо. Последние восемнадцать долларов я отдал водителю грузовика, который подбросил меня через границу. Свое водительское удостоверение я положил в застегивающийся на змейку карман комбинезона. Если план не сработает, это единственное, что поможет опознать мои останки.

Я не стал брать ни рюкзак, ни спальный мешок, ни походную печку, ни спички. Я хотел идти налегке и, насколько получится, вести жизнь волка-одиночки. Конечная цель — найти стаю полков, в которой освободилось место и которая позволит мне присоединиться к ней. Последний человек, с которым я разговаривал — почти за два года! — был водитель грузовика, который подвез меня.

— Удачи, — пожелал он мне с квебекским акцентом.

Я поблагодарил его и скрылся в соснах, растущих вдоль дороги. Никаких тебе фанфар. Сейчас, наверное, по всему комбинезону у меня были бы нашивки спонсора; я бы жадно пил энергетик «Гаторейд», а мои успехи одновременно транслировались бы и в сети, и в реалити-шоу. Но в то время, к счастью, были только я и волки.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: