Клады добывают в полной тишине, быть может, не менее скорбной, чем та, при которой их прятали от человечества. Утих в голове веселый гомон поминок; ущербный месяц выхватил из дали черные ветряки, которые вечно рвались куда-то, но так и остались прикованными к своим буграм. Сироты сидели у порога хаты и ждали великой переклички вавилонских петухов. По народному поверью, клады следует добывать в полночь, а лучше всего в ночь под Ивана Купалу, в те минуты, когда зацветает папоротник. Ту ночь они провели у качелей и, как в языческие времена, прыгали через костры. Лукьян прожег себе в ту ночь штаны, да и вообще тогда им еще и в голову не приходило искать сокровище.
И вот они сидели у родного порога, взволнованные, торжественные, исполненные грусти и надежд. Первым подал голос петух Явтуха, потом засвидетельствовали полночь вавилонские старцы на горе, а уж после того проснулся их (должно быть, давало себя знать, что накануне Данько невзначай оглушил его цепом). Братья разом поднялись и пошли к груше, возле которой столько лет собирались на семейные и другие праздники. Теперь здесь и сама земля казалась светлее, чем вокруг…
Чем глубже рыли, тем меньше верилось каждому, что найдут, а тут еще то и дело попадались трухлявые щепки — это были корни, перерубленные до них. Данько хватал их, разглядывал, не свежие ли, даже нюхал зачем-то и приговаривал:
— Сплоховал наш, сплоховал, лихоманка его забери. Все пропало, Лукьяша, тут уже до нас побывали.
— Это Явтух, это Явтух, — трагически шептал Лукьян. — Ты же видишь, у него все растет, как из воды.
— А уж в особенности мальчишки, — пошутил Данько, намекая на свою причастность к рождению мальчишек у соседа. Правда, он не принес тем Явтуху ни малейшего вреда, больше того, на мальчишек Голому перепало при землеустройстве несколько лишних десятинок. При желании Соколюки могли бы сделать из Явтуха и покрупней землевладельца, чего им, однако, никак не хотелось. Ну, да если уж говорить откровенно, кроме детей, не такие уж большие у Явтуха достатки. И все же клад мог достаться ему, потому что копать становилось все легче, а это и впрямь могло означать, что здесь побывали до них, вон и по корням видно, что случилось это не теперь, а вскоре после того, как клад зарыли. Данько взопрел, как мышь (от безнадежности), а Лукьяша уронил в яме очки и без них ослеп. По их глубочайшему убеждению, Явтух, в чьих руках давно уже очутился клад, мог теперь спокойненько дрыхнуть в телеге, с которой, как всегда, на ночь снял дышло (так он охранял ее от воров).
— Что там? — встрепенулся Данько, услышав скрежет лопаты о железо. Сам он орудовал топором, подрубая корни.
— Ржавчина, — благоговейно прошептал Лукьян. — Но это еще не металл.
Дальше они копали так деликатно, вежливо, осторожно, словно то, чего они еще не вырыли, было живое, с ногами, руками, глазами, пока еще закрытыми, и с грудью, которая уже дышала под землей.
— Осторожно, Лукьяша, не задень за живое… Еще никогда не любил он своего брата так нежно, как в эти минуты. Данько засадил топор в корень и принялся разгребать землю руками.
Но когда они оба уже стояли на сундуке с кованой крышкой, когда призрачное счастье уже не могло развеяться, Данько посеял еще одно сомнение:
— А теперь представь, Лукьяша, что сундук пустой, что его до нас выпотрошили.
Лукьян прежде никогда не думал, что предчувствие богатства может быть таким устрашающе тревожным. Он готов был побить брата за его маловерие. В яме одуряюще пахло свежей землей, золотом и гнилью истлевших корней. Текли такие счастливые минуты, что не было никакого желания останавливать их и вытаскивать сокровище.
— Сперва выгляни, что там наверху, — сказал Данько, а сам уселся на корточки в яме. Над ними чуть слышно шелестела старая груша, символ старинного, хоть и не больно-то удачливого рода, веками пополняющего бедняцкий Вавилон.
— Ну что там, в Вавилоне? — спросил Данько из ямы. И Лукьян ответил ему одним словом:
— Тьма…
Где-то вдали собиралась гроза, луна потонула в черных громадах туч, скрылись в смятении ночи ветряки, на буграх ни щелочки — спит постылое человечество, а этим двоим тоже некуда спешить. Людям в их положении надо хорошенько обдумать свое будущее, которое теперь представилось обоим более ненадежным, чем когда бы то ни было, им ведь неведомо было, кем они станут через несколько минут. Еще детьми братья наслушались страшных историй про клады. Вавилон притих, затаился, словно ждет, что с ними станется, когда они подымут крышку.
Лукьян заглянул в яму. Данько все сидит, верно, обдумывает какой-то коварный план. Лукьяну стало жутко, он готов был все отдать, чтобы утром стоять во дворе с решетом, как до сей поры, скликать голубей — он так каждый день сыплет им на землю горсточку зерна, чтобы не отвыкали от него, чтили своего хозяина.
— О чем думаешь, Данько? Ты не загадывай наперед…
— Как ты считаешь, Лукьяша, когда я разбогатею, смогу бросить конокрадство? Или только тогда брошу, когда меня убьют, застегают кнутами, поймавши? Вот наваждение… — Данько чуть не плакал в яме.
— Это по маминой линии. В ее роду волов крали.
— Я знаю, дыманов.
— Не понять тебе какой-то дикой силы в человеке. За одну ту ночь, когда побегаешь за конем, столько настрадаешься, что потом, бывает, на все лето присмиреешь. А выплеснешь из себя эту хворобу, так становится легко, словно второй раз родился! Учись я дальше, верно, стал бы большим человеком. А так все на конях сошлось. Ты ведь знаешь, что мне с этого прибыли ни грошика! Только Мальве перепадало кое-что, один-другой гостинец. А зато какой праздник, когда чужого коня прячешь у себя? Его там ищут по ярмаркам, а ты его холишь, говоришь с ним, поишь, он привыкает к тебе, как человек, а потом расстаешься с ним ночью, уверенный, что когда-нибудь снова увидишь на конной ярмарке. Э, ты в том ничего не смыслишь, Лукьяша. Нельзя жить на свете таким вот святеньким, как ты, у человека должна быть к чему-нибудь слабость. Хочешь, возьму тебя как-нибудь с собой? Это такая зараза, что стоит только попробовать и на всю жизнь.
— Нет, Данько. Я весь дрожу, когда краденый конь ржет в стойле. И как только Явтух не обломал тебя до сей поры?
— А для меня это ржанье — словно песня. Тогда мне и Явтух ничто, и Мальва не нужна. Хочется только, чтобы тихо было, и на качели тянет. Что ни лошадь — то клад. Лезь сюда, я один не управлюсь, мне слышно, как он дышит…
— Боюсь тебя, Данько.
— Неужто ты мог что-нибудь подумать?
— Может, это ненароком, однако давай топор, тогда полезу.
Данько встал, подал Лукьяну топор, тот швырнул его к поленнице, где они уже много лет рубят дрова, потом братья подняли сундук, очистили от земли и, еще живой, тепленький, понесли в ригу. Данько прикрыл дверь, зажег фонарь. На балке сушилась шкура бычка, зарезанного для поминок, вавилонские старухи давно не ели такой вкусной телятины, а голубей сколько зажарено, и ведь это только начало, надо сорок дней готовить на весь Вавилон. Данько нашел ломик, сорвал с петель старинный медный замок и, прежде чем поднять крышку, сказал:
— Помолимся, чтобы господь оборонил нас от всякой напасти и от дурного глаза. Чтобы нас злато не ослепило, молю всевышнего за тебя и за меня, а в воскресенье поставим ему свечи в обеих глинских церквах — у вознесенья и у спаса. Не забудем и нашу известяночку [10].
Явтух в одном белье стоял уже возле риги, он еще на поминках первый заметил золотое сиянье на своих ногах, сообразил, что это клад, прикинулся пьяным и, как отужинали, места себе не находил, неусыпно следил за каждым шагом соседей. Теперь он нашел глазок (из пересохшей доски когда-то выпал сучок, и Явтух сразу заприметил эту дырочку, как только в риге засветилось).
Даньку хотелось кричать, рвать на себе волосы от радости, кувыркаться на соломе, однако он нашел силы принять торжественный вид, а Лукьян затаил дыхание в этот священный миг, после которого им чихать на всех вавилонских богатеев. Отныне и надолго Вавилону быть под ними, если только они переживут эту ночь, если судьба будет к ним снисходительнее, чем до сих пор.
10
Церковь, беленная известью.