Может быть, мне иногда хотелось, повернувшись обратно, увидеть, что на крыше пусто и она упала.

Однажды я поделился с ней этим.

Она как раз лежала на крыше, полуголая, и тянула вино, которое мы только успевали охлаждать к вечеру в холодильнике, забитом бутылками. Был июль, она еще пила. Ну, что тебя мучает, говорила она мне своим видом, расскажи мне.

Может, мне хочется убедиться, что я чист, сказал я.

Может, мне хочется отвернуться, а потом снова взглянуть на крышу, и увидеть, что тебя там нет, сказал я.

Что ты упала, и тебя больше нет, сказал я.

Понимаю, милый, сказала она.

Эти бракоразводные процессы, они такие дорогие, сказала она.

И хотя нам нечего было делить, я знал, что она устроит из развода концерт, триумф императора, вводящего в Рим колонны диковинных животных, бои без правил, ток-шоу. Алиса, без сомнения, сделала бы мне дырку в животе, и аккуратно вытащив оттуда кончик моей двенадцатиперстной кишки, наматывала бы на палочку по сантиметру в сутки. Развод убил бы меня. Кроме того, она бы ни за что не пошла на мировую. Все наше имущество было ее, но Алисе бы и в голову не пришло мне оставить хоть что-то, хотя бы просто потому, что все заработал я.

Ну и что, ну и что, милый, говорила она.

Улыбалась, и всплескивала руками, покачиваясь над краем крыши. Она обожала меня пугать, зная, что у меня панический страх высоты, и сотня дипломированных психологов города ничего с этим поделать не могла. Сначала они решили, что я видел, как мой папенька сбросил с балкона мою маменьку, и ужасно огорчились, когда узнали, что оба моих родителя здравствуют и проживают спокойную старость в доме под Кишиневом. Одноэтажном. Потом им казалось, что я пытался столкнуть кого-то с лестницы. Насмешки в школе, боязнь старости, что-то фаллическое. Наконец, они прекратили.

…Алису все это, – все мои страхи, – раздражало. Ей всегда казалось, что если у вас проблемы, то лишь потому, что вы трус, дезертир и симулянт.

Ну, что ты придуриваешься, говорила она.

Ну взгляни на меня, говорила она.

Смотри, я на краю, и мне не страшно, говорила она.

Значит и тебе не должно быть страшно, говорила она.

Ты, УРОД, говорила она.

Но я не находил в себе сил повернуться к ней. Лишь когда она отходила от края я, – с дрожью в пальцах, сердцебиением загнанной лисой под снег мыши, и мокрыми ладонями, – мог бросить взгляд на крышу, куда выходили наши мансардные окна. И именно в этот-то момент она делала быстрый шаг к кромке, и, – встав на одну ногу, – застывала на краю, как журавль с миниатюры, всплеснув перед тем руками. И я чувствовал, что это моя голова кружится, и я лечу, и куда-то падаю. Но именно-то в момент падения я успокаивался. Потому что, – в отличие от дипломированных психоаналитиков, – я-то знал, в чем дело.

На самом-то деле я боялся глубины, а не высоты.

Просто она и была глубиной, и цветы клумбы у нашего дома на десять квартир – верхняя прослойка среднего класса, – развевались в утреннем ветерке для меня водорослями, колышимыми подводными течениями. Я боялся глубины, поэтому никогда не мог взглянуть вниз, неважно, откуда. Так что, открывая бутылку, – зажав между колен, и вытаскивая пробку с застрявшим в ней штопором, – я зажмуривал глаза, и прекрасно научился справляться на ощупь. Началось все летом, но вы не начинаете пить сразу, вам необходим разогрев, как боксерам перед боем. Все июль и август я разминался. В сентябре я вступил на мат. И мы затанцевали. Только вот Алиса, решив, что с нее достаточно, сделала резкий шаг в сторону и бросила пить. Чересчур резкий.

Вот она и упала.

А я на полном пару – как мрачный, черный поезд из кинохроник про Вторую Мировую войну, поезд, который взорвали, – понесся под откос. В искрах, дыме, чаде, аде, и проклятиях. Полетел без сожалений и рефлексий, потому что поезд это машина, а машины не знают чувств и не умеют грустить. Я был кусок железа, который разогрели углем и разогнали до бешеной скорости. А потом не остановили и он продолжил путь по прежней траектории. Но вот рельсов на этом пути больше не было. Так что я несся и летел, уничтожая все на своем пути. В первую очередь, наш брак, который и так уже на ладан дышал, если бы у него были легкие. Но их у него не было. Еще у нашего брака не было сердца, печени и куска селезенки, а уж про поджелудочную я и не говорю. Все это было поражено метастазами и все это мы вырезали ему, чтобы спасти хоть что-то. Мы победили, но в результате множества операций он лишился доброй части себя, наш брак. Мы не развелись, хотя переживали очень серьезный – как я врал всем, хотя речь шла о страшном, кошмарном, самом продолжительном и невыносимом, ужасном, невероятно гибельном… – кризис отношений. Крах брака.

Развод был нам невыгоден во всех смыслах.

Я знал, что она не отпустит меня спокойно, и, – хотя ей плевать на деньги, – она из меня всю душу вынет из-за оскорбленного самолюбия. Она знала, что я не отпущу ее спокойно, потому что она приросла ко мне, навсегда деформировав. Моя жена была как омела, – старинный куст друидов, – который сначала паразитирует на вас, а потом становится частью вас. И вы уже не можете отказаться от него, не лишившись части себя. Может быть, именно поэтому я и запил в то лето, – поначалу с ней, – чтобы привести себя к гибели и погибнуть вместе с приросшим ко мне кустом омелы. Может быть, это подсознание, – этот великий океан прошлого, который плещется в голове, – велел мне уйти на берег… Выброситься на мель, как больному киту, и умереть. И тем самым спасти других китов. Ведь, без сомнения, моя жена выбраковывала мужские особи млекопитающих. Жить с ней было все равно, что проглотить портативную атомную бомбу доктора Зло из фильма про Джеймса Бонда. Разница была лишь в том, что Бонду удается выжить, а мне следовало просто прыгнуть в шахту поглубже и на лету – на глубине, озаренной всполохами адских огней, – взорваться. Убить себя и жену, чтобы спасти планету. Ну и так как убить жену у меня тоже никак не получилось – вернее, я так хотел этого, что мне страшно было смотреть на нее в момент когда это легче всего было осуществить, – я решил погубить себя. И все это, когда Алиса еще пила вино, и стояла на краю крыши, оттеняемая серебристой листвой тополей, забрасывавших нас своим пухом в особенно жаркие дни.

Трусишка зайка серенький, говорила Алиса, поджимая ногу.

О чем это ты, говорил я.

Она молча смотрела мне в глаза.

Ты знаешь, о чем это я, говорила она молча.

Я знаю, о чем это ты, молча отворачивался я.

Мы знаем, о чем это мы, думали мы оба.

И грусть на некоторую долю секунды повисала над нашей крышей. Словно облачко Зевса, из которого вот-вот должны были посыпаться золотые монеты. Только вместо денег он осыпал нас тоской, педераст проклятый. И от грусти мне становилось так плохо, что я отворачивался от окна, и спускался по лестнице на первый этаж квартиры, чтобы заглянуть в холодильник, взять еще льда и вернуться наверх, втайне ожидая никого не найти на крыше. Но она была там. И улыбалась мне торжествующе. Зачем мы вместе, если наш брак потерпел крах, часто думал я. Мы сумели спасти его титаническими усилиями – чуть ли не барбитураты по расписанию пили, и рисовали в альбомах цветочки и человечков, и всякие другие фокусы семейных психологов проделывали, – но это уже был не он. Разница между нашей любовью и тем, что мы сохранили была как между рослым гвардейцем из Санкт-Петербурга, отправившимся на поля Пруссии в 14—м году, и безногим калекой, оставшимся от него в 17—м году. В госпитале, где революционные матросы и педерасты пьют спирт и проклинают гвардию.

Разумеется, я думал о том, чтобы убить свою жену.

Более того.

Я планировал убийство своей жены.

Это было проще простого. Все наши знакомые знали, что я боюсь высоты и к раскрытому окну или краю крыши ближе чем на два метра не подойду. Все они знали, что меня от высоты бросает в пот, по-настоящему, такие вещи не симулируешь. Все в это верили, кроме моей жены, которую я решил убить. Тем хуже для нее.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: