Может быть, все дело в том, что у нас нет детей.

По крайней мере, те наши знакомые и друзья, которых еще не распугал бешеный темперамент Алисы и моя страсть к алкоголю, которой я гасил свой, – да и ее, – темперамент, искренне полагали, что все дело в детях. Как будто ребенок это пластырь, который может оттянуть из вас гной. И хотя мы когда-то очень хотели детей, и Алиса все еще могла забеременеть, я знал, что вот уже несколько лет она избегает этого. Потому что мы, очевидно, перегорели. И понимали – случилось это, мы просто отложим агонию на два десятка лет. После чего, отправив в одно прекрасное утро сына – а может быть дочь? – в университет, мы помашем рукой заднему стеклу удаляющегося автомобиля, вернемся в дом и найдем там себя 30—летних, отчаявшихся, уставших.

Ненавидящих друг друга.

Оставалось лишь развестись. Но этого сделать мы, по причинам, о которых я уже упоминал, не могли. Еще один выход – убить Алису, – не казался мне выходом из-за малодушия. Конечно, я боялся не смерти, которой желал. И не наказания, которого бы легко избегнул. И не совести, точное определение которой не могу дать по сию пору.

Я боялся той борьбы, которой потребует меня вся эта заваруха.

Вернее, страшился потратить силы, которых потребовала бы эта борьба.

Но я понимал, что схватка неизбежна. В том или ином виде. Или мы разведемся или я убью жену. Больше вариантов у меня нет. У нее, кстати, тоже, так что я время от времени ловил заинтересованные взгляды Алисы, которые она на меня бросала. Это не возврат интереса ко мне, знал я. Она просто жаждет разрыва, в той или иной его форме. И, как и я, готовится к борьбе.

Налей мне еще вина, пожалуйста, говорила она.

Не трогай еду пальцем, говорила она.

Не наклоняйся над тарелкой чересчур низко, говорила она.

Ты делаешь мне замечания, говорил я.

Конечно, потому что ты делаешь все, чтобы их получить, говорила она.

Почему бы тебе не попробовать замолчать и дать нам поужинать, говорил я.

Она застывала с оскорбленным видом. Воцарялась тишина. Но мне никогда не хватало – благоразумия? смелости? мудрости? – духу, да, мне никогда не хватало духу продолжить есть в тишине, так что я добавлял.

В виде исключения, говорил я.

После этого Алиса роняла что-нибудь не менее острое, и мы сцеплялись по-новой. Со стороны наш обмен репликами напоминал беседу двух раввинов, ни одному из которых не хватает мужества ограничиться своей последней репликой. Мы с Алисой и на словах все никак не могли распрощаться друг с другом.

Чего ты все бормочешь себе под нос, сказала она.

Я же писатель, сказал я.

Великий писатель, сказал я.

Это привело Алису в ярость. Я и представить себе не мог, что она так взбесится.

Знаешь, милый, сказала она.

Эту хуйню ты другим будешь рассказывать, сказала она.

Этим своим… кошелкам, сказала она.

Ты, со своей манией величия, сказала она.

Да кому ты блядь нужен и интересен, сказала она.

Вообще-то, я думал, что тебе, сказал я.

Молчание. Она умела жевать бесшумно. Не стучать дверьми. Я никогда не слышал, что она делает в туалете. Она была шумной, только когда хотела, чтобы ее слышали. И вот, я не слышал Алису сейчас. Взгляд, устремленный в стену.

Я думал, я тебе нужен, сказал я.

И я думал, что я тебе интересен, сказал я.

Ну вот, а теперь ты меня не слышишь, сказал я.

Чувствуя себя при этом, как после ожога. Когда руки трясутся и кожа начинает пульсировать. Сколько я не пытался себе перебороть, а у меня никогда не получалось не встать перед ней на колени. Я всегда подавал руку первым, всегда шел первым на мировую. Беда лишь в том, что она эту уже руку не принимала.

Алиса, сказал я.

А, сказала она.

Я тебе нужен, спросил я.

А сам-то как думаешь, сказала она.

Я хотел встать и сказать, что да. Просто сказать «да». Но я побоялся даже чуть – чуть открыться, потому что, едва стоило мне сделать это, как я получал превосходный крученый свинг. Удар для шибко умных, как описывал его мой тренер. Тебе кажется что ты закрыт, а в это время чуть сбоку, крученной подачей, приходит мощная оплеуха. Так что я сказал.

Я не знаю, сказал я.

Ты ведешь себя так, как будто нет, сказал я.

И пожалел о сказанном, она начала раздражаться у меня на глазах. Стоило ей увидеть, что я сдаю, как она налегала. Где тонко, там рвется, где пусто, туда льется. Недаром бойцы, увидев рассеченную бровь, бьют только и только туда. Слабое звено вылетает первым.

Вот как, сказала она.

Положила нож посреди еще каких-то приборов, которыми безуспешно пыталась заставить оперировать меня, – она сервировала стол как на банкет, даже когда речь шла о семейном ужине на двоих, – и подошла к окну. Раскрыла. Порыв ветра занес в комнату несколько листьев с ольхи, то и дело опадавшей нам в окна трухой со своих сережек. Холодало, шел дождь.

Алиса, встав ко мне спиной, выглянула в окно и замерла.

Приглашала ли она меня? И если да, то на что? Если бы я был женат на ней всего несколько лет, то решил бы, что продолжение следует. Но нет. Это было все. Она не собиралась мне ничего говорить, не намерена была продолжать или развивать тему. Она просто бросила в мой колодец горсть яда. Просто ужалила меня, как ядовитый паук жертву, и ушла. Дышать свежим воздухом. Чтобы, когда яд сделает свое дело, вернуться в нору, и не спеша съесть разложившееся мясо, – пудинг, тошнотворное желе, – в которое превратилось тело жертвы.

Мое тело.

А сама она осталась равнодушной. Что вовсе не удивительно. Жертва всегда запоминает больше, чем насильник. Для жертвы трагедия – точка разлома, день, изменивший жизнь. А для насильника – просто эпизод. Так немецкие наемники проходили через чешские деревни, особо не разглядывая лица женщин и детей. Тридцатилетняя война, мамаша Кураж. Все мои сравнения всегда были слишком литературны. Вовсе не потому, что я плохо знаю жизнь. Я знаю ее лучше, чем мне бы самому хотелось. Может быть поэтому я всегда и стремился уклониться от жизни. Но она всегда доставала. Свингами. Только уклоняться не надо было. Это объяснил мне тренер, который учил меня правильно переставлять ноги и всегда держать кулаки у подбородка. Он всегда требовал, чтобы я не раскачивался из стороны в сторону, уклоняясь.

Иди навстречу, говорил он.

Если не атакуешь, ты пропал, говорил он.

Раз ушел, два ушел, на третий попадешь, говорил он.

Рано или поздно все попадаются, говорил он.

Единственный способ решить проблему, это устранить проблему, говорил он.

Он был во всем прав, и – пусть, скорее поздно, чем рано, – но все равно попался. Когда он умирал от рака, я был единственный, кто пришел к нему в больницу. Он вел себя, как и положено мужчине в представлении мужчин: шутил, несколько раз крепко пожал мне руку, и на прощание еще раз сказал.

Лучший способ поймать это пойти навстречу, сказал он.

Когда соперник давит, просто сделай шаг вперед, сказал он.

Это очень тяжело сделать, но лишь поначалу, сказал он.

Как упасть назад спиной, сидя на стуле, сказал он.

Я ушел, и в следующий раз увидел его только мертвым. Смерть облагораживающе подействовала на его внешность. Если при жизни он выглядел мелким аферистом и спекулянтом золотом, – чем он, собственно, и занимался в промежутках между выступлениями до того, как начать тренировать детей, – то в гробу тянул на немецкого таможенного чиновника 19 века. Как минимум. Может быть, все дело было в сюртуке, который на него надела жена. Может быть и по другим причинам. Не знаю. Я перестал о нем думать, когда проводил взглядом комья земли, падавшие на гроб.

Почему же я тогда вспомнил о нем сейчас?

Смерть и поединок.

Во время одной из панических атак, – преследовавших меня все чаще, – я выскочил на крышу, чтобы дать бой смерти. Так, по крайней мере, это я трактовал.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: