Это напомнило мне мою позапрошлую жизнь газетчика. Никто никогда не знал, почему разойдется тот или иной номер. Любые предположения оказывались ложными. Вы могли поставить на первую полосу фото растерзанной зверями поп-звезды, и тиражи пылились в киосках. А в иной безводный день вы, – с отчаяния, – ставили на первую полосу заметку об открытии филиала библиотеки в пригороде, и газету сметали.
Вы не понимали причин своих побед, и вы не понимали причин своих поражений.
Это учило смирению. Вы постепенно переставали понимать разницу между успехом и провалом. Со временем вы учились жить с этим, и лишь пожимали плечами невероятным прорывам или оглушительным провалам. Постепенно вам становилось все равно.
Я распространил этот принцип и на свои книги.
После этого я перестал писать.
Как раз к этому времени – как им и положено – критики спохватились, наконец, и назвали меня хорошим прозаиком и Кишиневским Соловьем. Я давал интервью, в которых называл себя лучшим русским писателем в мире и многих это раздражало. Я недоумевал. Скажи мне кто-то, что он – величайший писатель мира, – я бы лишь рассмеялся, и забыл об этом. Анна-Мария уничтожила меня, но Анна-Мария научила меня многому. Самое главное из этого – нет ничего важнее жизни, которую ты сейчас проживаешь. Встал в строй, беги вперед, и руби. Смотришь в мохнатку – смотри в нее. Мир это непрерывный трах и роды, а если так, то мир это женщина. Думай о женщине. Пизда. Вот что манило и влекло меня сильно и неотвратимо. Я был словно Одиссей, давший себе волю и вынувший воск из ушей гребцов. Они несли меня навстречу водовороту пизды дружно, словно команда гребцов какого-нибудь Оксфорда на этой их традиционной гонке. Мое честолюбие, мои разбитые надежды, моя жажда одиночества при наличии рядом живого тела. Вот кто, – дружно и в ритм, – нес меня к Сциллам и Харбидам женских грудей, в глубины их мясистых пропастей. Я хотел Быть и все тут. Но меня о чем-то спрашивали, и неловко ничего не говорить в ответ, так ведь? И в интервью я туманно намекал на то, что пишу очередную книгу. При этом, конечно, я ничего не писал, и не минуты не сомневался в том, что не напишу больше ни слова.
Я кончился и выгорел, понимал я.
Но при этом с удовольствием участвовал в книжных выставках и фотографировался на пресс-конференциях.
Так я и стал настоящим писателем.
4
Со временем в доме появилась Рина.
Я не увидел в этом ничего удивительного. Само собой, если вы устраиваете вечеринки каждую неделю, рано или поздно в вашем доме заведется женщина. Мы заключили торжественный союз, власть насытившись трахом на громадной кровати, которую я заказал в лучшем мебельном магазине города, и для которой выпиливали проем в стене. На установку кровати сбежался весь городок. Я бы не сказал даже, что это был средний класс. Скорее, низшие слои высшего класса. Адвокаты с международной практикой, бизнесмены, чиновники, погрязшие в коррупции. Купить домик в нашем поселке считалось в Кишиневе хорошим тоном. При этом здесь никто не живет по будням. К городу, до которого езды всего два часа, отсюда ведет прямая дорога, и ее – в отличие от всех дорог Молдавии – регулярно ремонтируют, да и построили на славу. В городке чисто и ухоженно, рядом течет река, и по ее берегам растут тополя, недоуменно выстроившиеся здесь, словно на парад. Вид на это открывается прямо из моей спальни, потому то я и решил оставить проем, выпиленный для кровати. Мы просто застеклили его, и трахались ожесточенно, как враги, на виду у реки, тополей, и нашего городка.
Нашего дьявольского городка, – сказала Рина задумчиво.
После чего, оставив на простыне огромное пятно – меня дико возбуждала чрезмерная избыточность ее смазки, – перевернулась и прикусила мне грудь. Я взвыл.
Полегче, детка, – сказал я тоном порноактера.
Она усмехнулась и склонила ко мне голову. В ее лице я увидел что-то грубое, – словно на несколько секунд она напялила на себя маску, резную обрядовую маску, которыми в молдавских деревнях пугают друг друга на Рождество – после чего стала прежней Риной. Красивой девушкой с длинными волосами, небольшой крепкой грудью, и гладкой кожей, которая покрывалась пупырышками – словно вода рябью, – когда я сжимал ее между ног, и вел в спальню. Она это обожала. Любила твердую мужскую руку. А я любил ее и, как мне показалось, постепенно излечивал себя, возвращая веру в то, что женщина это не всегда мина, касаясь которой, можно ожидать горячего дрожания воздуха и последующего великого безмолвия смерти. Женщина не всегда обман, убеждался я.
Веру в это возвращала мне моя любимая жена Рина.
Которая, в конце концов, выжала меня без остатка.
Чего, в принципе, и следовало ожидать. В конце концов, не это ли имел в виду Маркс – как всякий восточноевропейский интеллектуал, я приобрел привычку цитировать его в приложении к делам интимным и бытовым – когда утверждал, что материальное имеет приоритет? Если ты связываешься с женщиной, которая способна довести тебя до оргазма не двигаясь, – одними лишь сокращениями своих глубин, – то ты не должен удивляться тому, что она выжмет не только твой член.
Влагалищные мышцы Рины повлияли на ее дух и закалили характер.
Господь сотворил Рину и ее манду, а манда сотворила Рину.
Вместе они и свели меня с ума.
5
То было лето великой жажды.
Лето великой жажды, великой любви. А когда сливались два этих ручейка, стекавших по мне прозрачным и бесцветным потом человека, проводящего по полдня в ванной, это лето становилось еще и летом великой жажды любви. Я изнемогал в ожидании женщин. При этом, как то обычно бывает, в доме не раздавалось ничьих голосов, кроме моего. Глухого и испуганного, когда я вскрикивал из-за упавшего на заднем дворе камня, принесенного ветром; неестественно бодрого, когда я напевал, разыскивая в ящиках кухонного стола остатки кофе или соли; нарочито безразличного, когда я, все еще роясь в столах, натыкался на бутылку спиртного. Да, нарочито-беззаботного, хоть, признаюсь, я и фальшивил, издавая эту песнь равнодушия.
Бутылка, в которой плескался виски, меняла меня в лице, как меняет в лице бывшая подружка, с которой вы столкнулись, выходя из супермаркета.
Ты – конечно, помятый и с упаковкой пива, она – с красивым здоровяком мужем, парой ангелочков и, как никогда, в отличной форме. Ты сглатываешь, делая вид, что ничего такого не случилось, и под ее жалостливое негромкое объяснение мужу, уходишь побыстрее.
Примерно так глядела на меня бутылка, вернее – я на себя ее глазами, будь у бутылки глаза.
Но даже будь они у нее, это ничего не меняло бы в судьбе бутылки. Я захлопывал ящик, и, нарочито равнодушно бормоча «соль, спички, сахар», продолжал поиски. Казалось бы, отличный ход – выкинуть бутылку или вылить ее. Открыть, улыбнуться небу, и выплеснуть на песок жидкость, пахнущую прогоркло, орехово, чуть лакрично, и одуряюще алкогольно, отчего рот наполнялся горькой слюной… после чего вернуться домой с чувством исполненного перед ОАА долгом. Но я был настроен серьезно в это лето. Это не похоже ни на один из 328 раз, когда я бросал пить, знал я.
Это последний мой шанс, чувствовал я.
Ну, как последний рывок, так затасканный в книгах и песнях, что мы потеряли всякий смысл, всякое значение последнего рывка. Который, между тем, прост и пугающ. Это – всего навсего последний в жизни рывок. После него не будет ничего: или ты победишь, и надобность в рывках отпадет, или ты проиграешь, и тебя не будет. Так что тот, 329 раз, был серьезен
В это лето я бросал пить навсегда.
Марк Твен бросал курить 100 раз, а Мейлер – тысячу. Я, конечно, не Мейлер и не Твен. В отчие от них, я справился. И после девяноста, – на десять меньше чем Твен, и на девятьсот девяносто меньше чем Мейлер, – попыток все же сумел бросить курить. Это было семь лет назад. Примерно семь, говорю я, потому что чересчур точная цифра сразу же наводит на мысль, что человек не избавился от привычки, и дни считает. А ведь я уже забыл вкус сигарет. Но это ерунда, забыть их вкус и ощущение дыма в груди. Мало забыть вкус табака и сигарет.