— По-моему, ты заучил это из трактата библиотеки Наг Хаммади. Только вот непонятно: ты, блудный сын Дарвина и Гексли, доказываешь агностику с помощью гностиков? Ты заплутал, дядя. Вот уж воистину — горе от ума. Удивительно, что ты просто не сошёл с него…
— Гм… — пожал плечами Михаил Давыдович. — А ты, Макар? Ты откуда всё это знаешь? Философ с кладбищенской лопатой?
— Брр… Только не это, — поморщился Макар, наливая по второй, — только не философ. Для меня слово «философ» сродни слову «болтун», а ещё круче… — и он выдал матерный эквивалент, отчего Михаил Давыдович заметно вздрогнул. — О, какие мы сегодня щепетильные, — сразу заметил Макар.
— Как ты сюда попал? — спросил Михаил Давыдович.
— Я пришёл сюда чуть раньше положенного времени, — улыбнулся Макар, — все ведь тут будем.
— И ты здесь?..
— Жду Страшного Суда. Где ж ещё будет чётко ясно, что это именно он? По меркам вашего материального мира — я сумасшедший со стойким абстинентным синдромом.
— Ты… это, — улыбнулся Михаил Давыдович, пьянея уже во второй раз, — как говорят мои студенты, косишь под юродивого?
— Я такой, какой я есть. Просто моя работа там, — Макар ткнул в потолок лачуги, — зачтётся. А твоя — нет. Скорее — наоборот.
— Я тоже стремлюсь к горним мирам, — немного обиделся Михаил Давыдович.
— Чтобы подняться наверх, надо копать вглубь, — свою дежурную ухмылку и нехитрую теорию Макар подтвердил лопатой в руках. — На моём участке сегодня три клиента, ещё надо огород полить.
— Ты сможешь работать в таком состоянии?
— Я живу в этом состоянии. Уверяю, оно куда лучше твоего. Ну, чего ты сидишь с видом архонта, который узнал, что его идейные ценности больше никому не нужны? Мне надо работать, захочешь побеседовать — приходи вечером. Маршрутка останавливается возле часовни.
— Если ты такой… ну… хороший… понимающий… Евангелие цитируешь… отчего ты не в храме? Не в монастыре?
Макар посмотрел на собеседника совсем другими глазами — печальными и пронзительными.
— Потому что не хватило сил, смелости и… — он не договорил, взял лопату и вышел на улицу.
Когда Михаил Давыдович вышел следом, тот уже бодро шагал по кладбищенской улице, закинув лопату на плечо.
Вот таким было знакомство Михаила Давыдовича с Макаром. Самым удивительным для профессора было то, что он почти помнил сумбурную ночь в горячих спорах с ехидным кладбищенским рабочим, то есть в его обществе он смог погрузиться на свою тёмную сторону.
А вот сегодняшнее утро хоть и было другим, но вчерашнего дня не открывало.
— Вчера я опять мог быть Нероном, — с ужасом осознал новый день Михаил Давыдович.
Намедни он проснулся в обществе юной девы, у которой всякий порядочный мужчина при знакомстве должен был спросить паспорт.
— Что ты здесь делаешь, дитя? — содрогаясь от предполагаемого ответа, спросил он.
— Ты дал мне денег, чтобы я делала то, что ты захочешь. Утром обещал ещё, — ответило дитя, закуривая прямо в постели. — Повторим?
6
Родители назвали его Пантелеем — была тогда очередная мода на редкие имена, которые считались русскими. Хотя русским это имя можно назвать условно, правильнее — христианским, от целителя и великомученика Пантелеимона, а в переводе с греческого оно означает «всемилостивый». Назвали, крестили, потому что и такая мода была, и даже иконку святого Пантелеимона купили, у изголовья кроватки детской поставили, и в храм ходили… на всякий случай.
Пантелей рос кротким мальчиком. Настолько кротким, что когда его наказывали несправедливо (а с кроткими такое случается куда чаще), то он искренне переживал, потому как родителям приходится за него волноваться. Сверстники во дворе принимали его природное беззлобие за трусость, отчего Пантелея часто дразнили, обижали, пока самый сильный и самый распоясанный в их поколении — Сашка — великодушно не взял его под опеку. Именно он прекратил «доение» безотказного Пантелея, ибо тот по первой просьбе «друзей» выносил во двор конфеты, печенье и даже дорогие игрушки, которые весьма редко возвращались обратно. У Сашки было прозвище — Сажень. Дворовая молва наградила его таким именем и от фамилии Сажаев, и за комплекцию. Покорный Пантелей стал для него, с одной стороны, спутником и участником всех его выходок, с другой, был словно напоминанием о том, каким должен быть добрый человек. Так или иначе, но отношения их выросли в настоящую дружбу. При этом Сашка, поняв, что самое ценное в Пантелее, сам оберегал его от участия в «особо опасных» проделках. Пантелей не отказался бы с ним пойти хоть в какое пекло, но не стал бы никому причинять зло. Поэтому Саша предпочитал делиться с другом впечатлениями и «геройскими» поступками во дворе, попыхивая сигаретой, смакуя детали и матерные слова. От некоторых подробностей Пантелей опускал глаза, словно стыдился даже за то, что он слушает такие рассказы.
— Осуждаешь? — спрашивал Сашка.
— Нет, нет, что ты, — торопился заверить Пантелей, и друг видел, что он не врал.
— Чудной ты. Надо хоть с девками тебя познакомить. Шестнадцать уже, а ты их стороной обходишь за километр. Боишься, что смеяться будут?
— Не знаю.
— Да не боись, мы тебе самую красивую найдём. И честную. Чтоб такого, как ты, с пути истинного не сбила, — Сашка благородно улыбался. Он был рад, что и такой, как он, хоть чем-то может помочь хорошему человеку.
Труднее всего пришлось Пантелею, когда Сашку посадили в тюрьму ещё по малолетке за ограбление. Во-первых, он был одним из немногих, кто носил Сашке передачки, а во-вторых, теперь все, кто считал Пантелея «шестёркой» мстили ему непонятно за что, точно мстят самому Сашке. Незаслуженное презрение Пантелей воспринимал как должное.
— Вот видишь, — горевал Сашка на свидании, — у меня фамилия Сажаев, вот и посадили-таки меня. Вот если б ты был судья, ты бы меня помиловал.
— Помиловал бы, — соглашался Пантелей, — потому что ты не злой.
— Скажешь, — давил из себя кривую ухмылку Сашка, но было видно, что ему от таких слов хочется плакать. — Ты это, если обижать будут, скажи им, что я тут не навсегда, выйду — бошки поотворачиваю. Мне уж сказали, что тебе за меня достаётся. Вот ведь крысы…
— Да ничего…
— Слушай, я тебя столько лет знаю, ты хоть раз на кого-нибудь обозлился?
— Не знаю…
— Да уж… В институт поступать будешь?
— Попробую. Отец говорит, мне на ветеринара надо учиться. Ягнят жалеть.
— Ну… это… он шутит так. Может, лучше на врача? Людей жалеть?
— Может. Я бы, наверное, хотел, но как мама скажет.
— Пантелей, тут самому надо решать. Ты отца с мамой, конечно, слушай, но тут точно самому надо решать. Баллов-то наберёшь?
— Наберу.
Учение Пантелею давалось легко. Прочитав вечером параграф, он мог утром выдать его почти дословно. Один раз глянув на формулу, он не только запоминал её, но и точно знал, где и как её применять. Плохие оценки он получал лишь за подсказки, в которых никому не мог отказать, или за то, что во время контрольной выполнял не свою, а чужую работу, а то и две-три. За это Пантелея в классе любили и не чурались его, как других отличников. Учителя же относились к нему осторожно, как к особо одарённому, но не совсем нормальному. Правда, ни под одну известную им категорию ненормальности Пантелей не подпадал. Зато они знали другое: когда некому мыть кабинет, дежурные сбежали, достаточно попросить Пантелея, и он вымоет так, что на следующий день надо будет снимать обувь на входе. Результаты ЕГЭ Пантелея перепроверяли раза три, потому как никто не верил, что он абсолютно по всем выбранным предметам наберёт высшие баллы. Потом директор вызвала родителей и о чём-то с ними долго беседовала. Пантелея в суть этого разговора не посвятили, а ему было, разумеется, всё равно. Правда, отец вдруг впервые посмотрел на него серьёзно и с интересом. Отец, который дослужился до высоких чинов в банке, особых надежд на сына, несмотря на его способности в учении, не возлагал, но директор сказала ему что-то такое, отчего он в одночасье поменял к нему своё отношение.