Со мной все было по-другому: я не предсказывал, я четко знал будущее, помнил, что станется с миром — до самой зимы 2012 года. Однако статья натолкнула меня на мысль о том, что если о моих способностях станет кому-то известно — меня просто замучают глупыми просьбами рассказать о будущем. И чем больше и точнее я стану рассказывать, тем чаще и настойчивее будут подобные просьбы. А потом непременно появятся серьезные дядьки в гражданском и решат мою судьбу в свойственной их ведомству манере — тихо, просто, эффективно и крайне бесперспективно лично для меня. Словом, я решил молчать.
И молчал больше шести часов, изучая премудрости электротехники.
На последней паре, оказавшейся семинаром по «Научному коммунизму», я передумал. Потому что то, что я увидел в будущем своей страны, в будущем Коммунистической партии, мне совершенно не понравилось.
— …вот об этом и написано, совершенно гениально, надо сказать! В замечательной статье Владимира Ильича «Детская болезнь „левизны“ в коммунизме», — дудел у кафедры Иван Петрович Буняков.
Был он лыс, как резиновый мяч, толстоног и носил на голове пару ужасного вида родинок. Вместе с тем, при всем своем неказистом виде, языком владел Иван Петрович потрясающе и мог вывернуть любой разговор в нужное ему русло. Спорил всегда логично и последовательно, опираясь на мнение авторитетов, приводя цитаты из классиков, а когда не вспоминались, придумывал свои — столь же отточенные и правильные. Бывало, стоишь потом — после семинара — скребешь затылок и думаешь: «опять заболтал меня плешивый дед!»
Но в тот раз мне было не до споров — Буняков рассказывал что-то о Ленине на броневике и его «Апрельских тезисах», а мне виделся совсем другой исторический персонаж — здоровенный седой мужик на танке. Ельцин. Он что-то возбужденно говорил, потрясая кулаком, почти орал, потом размахивал каким-то трехцветным флагом — я не понимал смысла этих действий, пока не «вспомнил». Август 1991 года, ГКЧП, «народный глашатай» Борис Николаевич — двуличный, истеричный, щедрый и жадный одновременно, чертовски талантливый организатор, политикан, готовый на все ради победы над оппонентами и обретения личной власти. Он мог как никто другой ударно работать, ставить эксперименты, лгать, воровать, убеждать, учиться и учить, притворяться удовлетворенным и бить успокоившихся в спину, играть в самоубийство и подставлять доверившихся. Но добравшись до самого верха, став практически монархом, он не нашел лучшего способа управления подмятой под себя страной, чем бесконечное пьянство и перекладывание своих прямых обязанностей на кого попало.
Митинги по всей стране, разделившейся по политическим пристрастиям, национальным признакам, близости к Европе, танки в Москве, стрельба в своих сограждан, убитые — все это на самом деле (я уже был полностью уверен в своих прозрениях) происходило-произойдет в моей стране и вместе с тем казалось мне совершенной фантастикой.
Новый Узен, Фергана, Алма-Ата, Ош, Сумгаит, Карабах, Приднестровье: киргизы режут узбеков, узбеки — турок-месхетинцев, армяне — азербайджанцев и наоборот, казахи — чеченов, грузины — осетин и абхазов, и все вместе — русских. Страна как будто сошла с ума. Грузовики трупов, танки, вертолеты и спецназ. Бьющиеся в истерике, подстегиваемые адреналиновым штормом и командами ничего не понимающих командиров, солдаты лупят сограждан по спинам и головам саперными лопатками. Я «вспоминал» об этом как-то отстраненно, словно о давно пережитом — без злости и негодования. И это тоже было необычно.
Иван Петрович о чем-то сцепился языком с комсоргом курса — Сашкой Дынькиным, учившимся в нашей группе, и я внимательнее присмотрелся к однокашнику. Сашка был немножко старше всех остальных — он только что вернулся из армии, куда пошел сам, совершенно добровольно отказавшись от отсрочки, полагавшейся студентам. Он мог говорить на любую тему часами, умудряясь при этом не дать окружающим никакой информации. Вот и сейчас их спор закрутился вокруг «обреченности капитализма». В общем даже это был не спор, скорее столкновение токующих глухарей: один сыпал цитатами из классиков и современных идеологов вроде недавно умерших Брежнева и Суслова, другой многословно и путано рассуждал о том же самом, переводя теоретический разговор в сторону практического применения освоенной политграмоты.
Мне вдруг стало смешно: Дынькин, закончив через два года институт, на последнем курсе вступит в партию, потом станет освобожденным секретарем парткома института, через год перейдет в горком. По протекции ректора института и областного комитета партии поступит в Высшую Партийную Школу, окончит ее с отличием и еще через год — в 1990 году — уедет в Сибирь, где для него найдется место второго секретаря какого-то таежного крайкома партии. А еще через пять лет вернется на родину, став владельцем нескольких заводов дорожной техники и учредителем двух банков. Это он не будет платить любимым прежде «пролетариям» зарплату. Это Дынькин придумает выдавать ее не деньгами, а резиновыми лемехами и дорожными знаками. Это наш веселый и разговорчивый Сашка — тогда уже Александр Викторович — откажется содержать «социалку» при своих заводах, оставив в детских садах по одной няньке и отрезав опальные заведения от теплоснабжения. Это наш идейный комсорг будет брать многомиллионные кредиты в государственном банке. И, покупая на них валюту (мне по-настоящему стало не по себе — за операции с валютой совсем недавно и вышку давали), пополнять свои счета в банках на острове Мэн и в Коста-Рике, о чем и расскажет мне, будучи в изрядном подпитии, на одной из встреч выпускников института. И ни один кредит патриот Сашка не вернет — потому что «не верит, что кто-то там — в Кремле — сможет распорядиться этими деньгами лучше, чем Дынькин!» Он очень полюбит такие ежегодные встречи однокашников-«неудачников» — так он их станет называть, потому что окажется одним из очень немногих, кто будет к тому времени жив и сможет похвастать успехами. А в 2003-м его убьют где-то в Испании.
А сейчас они — Буняков и Дынькин — рассуждали о «заветах Ильича» и применимости принципов свободной конкуренции в социалистическом соревновании.
Я спрятал лицо в ладони и вполголоса рассмеялся.
— Ты чего, Серый? — толкнул меня в бок Захар. — Вспомнил что-то?
— Ага, Захар. Вспомнил. — Я вытер выступившие в уголках глаз слезы и посмотрел на друга. — Захар, что ты будешь делать через десять лет?
— Я-то? — Захар был хороший парень, но будущее волновало его только в плане популярности у женщин. — Женюсь, наверное.
— Думаю, даже не один раз, — согласно кивнул я. — А еще что?
— Ну-у-у-у… — Он зачем-то открыл и закрыл 31-й том полного собрания сочинений В. И. Ленина с пресловутыми «апрельскими тезисами» — «О задачах пролетариата в данной революции». — Инженерить буду где-нибудь.
— Нет, Захарка. — Я покачал головой. — Будешь ты лысый и противный доцент на нашей кафедре, тискающий перед зачетами прыщавых первокурсниц.
— А чего, тоже хорошо! — одобрил друг мое пророчество. — Это лучше, чем где-нибудь в области курятник электрифицировать.
— Ну да, тебе лучше, чтоб курятники всюду были. Чем больше глупых, доверчивых «куриц», — я кивнул на соседнюю парту с Ленкой Прохоровой и Галькой Ицевич; Майцев успел «подружить» с обеими, — тем лучше, ага?
— Это, брат, природа свое берет. И никуда от этого не денешься. Не виноват я, что нравлюсь им. Наверное, запах какой-то у меня — особенный?
— Майцев! Фролов! — Окрик Ивана Петровича был неожиданным. — Вы чего там так громко обсуждаете?
— «Майские тезисы», — сострил кто-то с задних парт и тем спас нас от пространных рассуждений Бунякова о месте партии в жизни каждого советского гражданина.
Препод моментально прочувствовал неосмотрительно брошенный кем-то вызов и прорысил мимо нас к дерзкому студенту.
К счастью для нашего спасителя — им оказался Колян Ипатьев, — прозвенел звонок, завершивший сегодняшний учебный день. Дерзость осталась безнаказанной, но, немножко зная Бунякова, я был уверен, что на ближайшем занятии Коляну припомнится его острота. Да и Дынькин по своей комсомольской линии наверняка не оставит беднягу в покое: «майские тезисы» — это откровенная насмешка над ленинской статьей.