— Ну в общем — да, — согласился я.
— Вот я и говорю, что очень странно жить вот так, когда точно знаешь, что будет впереди. И я не про тебя. Ты-то к этому, наверное, привык уже. А мне очень трудно понять эту предопределенность. Получается, что все, должное произойти — произойдет? Как бы мы ни пыжились?
Я задумался, потому что и сам часто задавал себе этот вопрос.
— Я ведь хоть и верил тебе с самого начала, но все равно были какие-то сомнения. Мне казалось, что начни мы изменять наше с тобой будущее и весь мир изменится неузнаваемо, но этого не происходит! Черненко умер в начале весны, точно по твоим словам, и ничто не могло ему помочь, — продолжал размышлять Майцев. — Точно так же Михаил Сергеевич объявит свою перестройку…
— Да, в Ленинграде объявит, на площади Восстания, на углу Невского и Лиговского проспектов в середине мая.
— Тогда Ленинград — «колыбель» не трех революций, а четырех, — невесело уточнил Захар. — Но я не об этом. Ты же знаешь, когда я умру?
Я поднял голову — в черном ночном небе над нами пролетел то ли очередной спутник, в который пытался попасть Сэм, то ли падающая звезда. Захар посмотрел туда же.
— Не хочешь об этом говорить? Не говори. Я и сам знаю, что ты знаешь. Но черт со мной, неужели тебе не жалко тех людей, что остались там, дома? Ведь ты же мог при большом желании обратиться к журналистам, в органы, все это сообщить? Почему ты думаешь, что тебя не послушали бы? Раньше мне все происходящее казалось какой-то игрой: увлекательной, опасной, но «понарошку»! Сейчас я вижу, что происходящее с нами — совсем не игрушки. Так ответь мне — неужели не было шансов сделать там, в Москве, все так, чтобы люди жили хорошо, без тех потрясений, что ты напророчил?
Середина марта в Кентукки — странная пора. С ясного неба может хлынуть ливень или из-за леса вдруг выскочит торнадо; погода переменчива, как настроение школьницы. Но этот вечер выдался теплым, и поэтому я сходил за недопитым Сэмом бурбоном, молча выволок на веранду два кресла, и только усевшись в одно из них, ответил:
— Наливай, Зак. Понимаешь в чем все дело… Как несостоявшийся инженер, ты должен понимать, что все имеет свою цену, что у каждой вещи есть свой срок эксплуатации и наработки на отказ? Давай предположим, что нам удалось достучаться до тех людей, что могут принять решение. Предположим, что нам удалось затормозить карьеру всех этих Горбачевых-Яковлевых-Ельциных-Шеварднадзе. Их посадили туда, где они принесут реальную пользу: грузина выращивать вино, Горби — руководить колхозом и сеять хлеб, журналиста — корректором в «Детгиз». Многое ли это изменит? Проведу простую аналогию: если станок становится устаревшим, перекраска из зеленого в синий цвет, установка новых блестящих кнопочек и смена питающих кабелей или пневмопроводов никак не повысят его производительность. Он как давал в смену тысячу деталей при пятипроцентном браке, так и будет давать дальше. Можно даже отправить на переучивание фрезеровщика — это образ народа в нашей аналогии. Внушить ему мысль об аккуратности и ответственности. Но станок все равно будет выдавать тысячу деталей при пяти процентах брака. Потому что так проектировался исходя из технического задания. А мир изменился, и все давно работают на других — на новых станках! Почему мы должны все время подкрашивать старый?
Мы чокнулись стаканами.
— Поэтому, можно, конечно, растратить свой дар на аппаратные игры, на попытки добиться сиюминутного технологического отрыва от остального мира. Но есть одно большое «но»! Все это будет работать ровно до тех пор, пока у меня есть мой дар. А он, как выяснилось, имеет конечную дату. И после нее все вернется на круги своя — мы будем производить наибольшее количество «одноразовых» комбайнов «Кубань», каждый год вкладывать неимоверные усилия в поддержание «самой передовой экономики мира», поворачивать реки на юг и создавать подземные хранилища нефти ядерными взрывами. А потом придут новые Горбачевы и Ельцины и развалят то, что мы с такими усилиями пытались сохранить. Мне же хочется подарить моей стране такую экономическую модель из будущего, которая позволит удерживаться на плаву среди самых сильных экономик. А может быть, и задавать тон остальным, как было в тридцатых-пятидесятых годах. Такую модель мы с тобой и создаем вот уже год.
— Но ведь идея-то у Маркса была хорошая? — пробормотал Майцев в стакан.
— Я не возьмусь судить о правильности идеи. Я просто сравниваю то, как живут люди в Союзе и как они живут здесь. У нас для работающего человека лучше жизнь, а здесь ее качество. Если мы говорим не об исключительных случаях с той и другой стороны, а о большинстве населения.
— Разве есть разница между просто жизнью и ее качеством?
— А ты не видишь? Разве дети здесь гуляют без родителей? Разве не рекомендуют по телевизору иметь в кармане пять баксов на случай нападения грабителя? Разве, обратившись в больницу, ты получишь хорошее лечение и уход на таких же условиях как дома? Каждый день, проведенный на койке у здешних эскулапов, будет отбирать у тебя недели и месяцы твоей жизни — те самые, что были потрачены на накопление денег, которые пойдут в оплату докторам. Но если у тебя есть деньги — тебе окажут помощь такую же, какую у нас возможно получить только будучи членом ЦК. Разве успехи в учебе дадут здешним детям возможность получить достойное их мозгов образование? Нет, если родители не успели скопить достаточно средств на обучение детей. Но, может быть, я ошибаюсь, может быть, мои примеры глупы и наивны. На самом деле я очень плохо знаю Союз — потому что молод и не видел всех его граней и отвратительно Америку — потому что пробыл здесь совсем недолго. Но пусть даже так, все равно то, что мы с тобой пытаемся сделать — должно пойти нашей стране только на пользу.
— А что мы пытаемся сделать? — Захар тем вечером был въедлив как никогда.
— Наливай еще, — попросил я. — А сделать мы пытаемся некий симбиоз между плановой экономикой и личной инициативой. Оставить государство главным игроком на поле, но при этом не лишать возможности поиграть и остальных, кто может сделать что-то полезное. И усилия всех пытливых мозгов направить не в сторону количественного выполнения плана, а в сторону постоянного совершенствования имеющегося.
— Это как?
— Когда в девяносто первом страна развалится, мы должны будем предложить новому правительству свою программу. И должны будем заставить их принять ее — кредитами, нобелевскими премиями, взятками, чем угодно, но они должны будут делать то, что станем говорить им мы, а не МВФ.
— И что мы станем им говорить?
— Мы предложим провести приватизацию НИИ, конструкторских бюро — самостоятельных и заводских на условиях сохранения профиля. Приватизацию всех структурных единиц, занятых наукой и изобретательством. Мы хорошенько прокредитуем эти уже частные предприятия, освободим их от налогов лет на десять, мы оснастим их передовой технологической базой, в общем, сделаем так, чтобы тот, кто придумывает что-то полезное и передовое, имел возможности это делать — обеспечим достойное денежное содержание, возможности обучения, возможности внедрения изобретений. Думаю, что сотни тысяч этих заслуженных и образованных людей придумают гораздо больше полезностей, чем смог бы «припомнить» я один. А мы на первых порах просто поддержим их материально и организационно. А лет через пять-десять-пятнадцать, когда станет понятно, кто из них заслуживает развития, а кто нет — мы сократим ненужное. Обанкротим, разорим, разгоним — неэффективных дармоедов содержать не должно. Все остальные отрасли хозяйства, кроме легкой и пищевой промышленности, должны остаться за государством. Ну и, пожалуй, оставим частной инициативе еще развлечения. При ненавязчивой цензуре в виде государственного института продюсеров.
— Все равно непонятно, — немножко размыслив, сообщил Захар. — Ну вот представь, у тебя есть сотни, тысячи изобретений; и как они окажутся на наших заводах, фабриках, полях? Ведь на заводах просто не будет возможности производить что-то новое — станки, как ты сам говорил, древние! Система трудовых отношений — доисторическая. Изобретут тебе мобильный телефон, но он так и…