- Никогда я вас не могла понять до конца! Словно бы вы не наша, а между тем...
- Я, Наташа, ничья. Ни того, ни этого берега. И такая я с детства. Если меня не повесят, то уйду в монастырь и буду игуменьей.
- Но вы в группе Шварца?
- О да, Шварц - явление замечательное. Это, конечно, не Олень, но все-таки исключительный человек. У меня к нему художественная склонность.
По-прежнему скрытна и уклончива, но в глазах новое - уже не огонек, а усталость.
Живописью не то занималась серьезно, не то шутила. Наташе показала только "фреску" на косяке окна:
- Вот думают, что это не картина, а только проба красок или что я вытираю кисть о штукатурку. А я утверждаю, что это - лучшее мое произведенье. Видите - красочная буря, вроде спирали; а тут фиолетовый зигзаг. Изображение моей непокорной и непристроенной души. А может быть мировой хаос. Во всяком случае - никакой гармонии.
Шутит, вероятно...
Всех этих разных людей связывала одна уверенность: если революция еще возможна, то путь к ней един - террор. Можно бросить все и уйти в личную жизнь, как сделали уже многие. Но если остаться верными себе и своему отречению от личного,- иного пути нет.
У каждого были свои призраки и свои воспоминания о первых шагах молодой жизни. Была связь крови с близкими, которых казнили или умучали в тюрьмах. Было сознание тяжко легшей на плечи ответственности. И была отрава прошлым теперь уже всякий спокойный быт стал пресным: кто заглянул раз в таинственное и в пропасть, тому возврата к спокойной жизни нет.
СОБОРНАЯ ИСПОВЕДЬ
На остров вернулись Бодрясин и Петровский. Встретились случайно: Петровский ездил в Ла-Рошель купить себе рубашек с откидными воротниками и купальный костюм. Лето стоит исключительно жаркое.
- Обидно, что не запасся в Париже. Здесь дрянь, а на Олероне совсем нет. Купил какой-то полосатый.
Бодрясин съязвил:
- В полосатом вы будете совсем кр-красавчиком! А где вы ночевали?
- В "Коммерческом".
- Жаль - не знал. Я т-тоже там переночевал.
Петровский посмотрел с некоторым беспокойством.
- А вы когда приехали, товарищ Бодрясин?
- Вечером. И сразу завалился спать. На площади музыка, а я спал, как барсук. И всю ночь видел во сне говорящего пуделя. Т-такая ч-чепуха.
В "малом совещании" группы участвовали, по обычаю, Шварц, Бодрясин, Евгения Константиновна и Данилов, уже старый человек из народовольцев, приезжавший на остров по вызову Шварца; Данилов был представителем центрального комитета партии.
Комитет высказался против покушения в Гессен-Дармштадте. Шварц негодовал и грозил отколоться и действовать самостоятельно. Неожиданно Бодрясин, перед тем обстоятельно доложивший, что имеются все шансы на успех, высказался также против:
- П-принципиальное решение комитета п-поистине нелепо, вы уж простите меня, товарищ Данилов. Но хуже всего то, что нас, по-видимому, уже поджидают в Гессен-Дармштадте, а м-может быть, и ближе. Так что дело все равно прогорело.
О говорящем пуделе Бодрясин не рассказал; он был слишком осторожен и боялся возбудить напрасные подозрения. "Каждый имеет право на т-таинственные знакомства". Но сказал, что заметил в Ла-Рошели что-то вроде слежки на вокзале и в порту.
- А может быть, мне и п-померещилось, хотя глаз у меня на этот счет достаточно наметан.
Малое совещание затянулось. Данилов напомнил, что все последние начинания группы проваливались. Что это, недостаточная осторожность или провокация? Шварц ручался за свою группу, но после разоблачения Азефа и еще десятка провокаторов,- кто и за кого может поручиться? В группе несколько новых членов - и не все они испытаны в деле.
В тот же вечер собрали всех. Шварц сказал:
- Товарищи, нам придется выполнить не совсем приятную обязанность взаимной проверки. У центрального комитета есть подозрения, не против отдельных лиц, а вообще против чистоты организаций, в том числе и нашей. Предлагают соборную исповедь, чтобы каждый ознакомился с каждым.
Дора подняла испуганные глаза. Ксения Вишневская оглядела всех святым испытующим взором. Наташа не поняла:
- То есть в чем же исповедоваться? В убеждениях?
- Нет, главное, конечно, рассказать подробно всю свою биографию.
Не в тон собранию Бодрясин добавил:
- Кроме слишком уж ин-нтимных страниц жизни.
Соборная исповедь прошла не столько оскорбительно, сколько томительно и скучно.
Данилов предложил начать с него. Длинно, обстоятельно, останавливаясь на мелочах, он изложил свою биографию, и без того большинству известную, перечислил все свои аресты, тюрьмы, этапы, развил свою политическую программу, во всем согласную с общепартийной. На какие средства живет. С кем особенно близок. Где жил и какие нес обязанности по партии.
Его слушали внимательно и почтительно. Жизнь подвижника, без пятнышка, без малейшего повода для сомнений.
За Даниловым говорил Шварц:
- В сущности, на мне, товарищи, лежит главная ответственность, и мне приходится быть строго конспиративным, и мой рассказ проверить шаг за шагом невозможно. Притом меня, очевидно, оберегал Азеф в каких-то своих соображениях; много раз могли меня арестовать, а не арестовывали. Так что уж судите сами.
Он тоже изложил свою жизнь. Он был талантливым рассказчиком, и жизнь его стоила фантастического романа. Все последние годы ходил по краю пропасти, и не всегда мог объяснить, как остался цел и невредим. В рассказе прибавлял: "Вот тут обдумайте и обсудите. Мне самому не все понятно, и, кроме того, не всех могу назвать".
Слушали и видели, что Шварц - необыкновенный человек, предельной смелости, страшной воли. Он далеко не так скучно-несомненен, как Данилов; в нем есть что-то от авантюриста. Но если Шварц изменник - тогда революция и террор вообще невозможны.
Очередь Бодрясина. Он долго трет лоб и пытается преодолеть первую согласную:
- К-к-как уж и рассказывать - не знаю. Н-ничего в моей жизни нет интересного и замечательного. Единственно должен сказать, что мне неоткуда было стать мерзавцем. Родом я из мужиков, отец был сельский попик, но оч-чень хороший. Воспитан попросту, к-карьеры не искал, учился ничего себе, а потом прямо в тюрьму. Ув-влечений не имею и к деньгам д-довольно равнодушен. Главное, что жил среди порядочных людей, даже отличных, так что не было случая заразиться п-под-подлостью. А больше и рассказывать нечего. Я в-вообще в п-провокаторы как-то не гожусь.
Когда говорил Бодрясин, все чувствовали, что есть в этой всеобщей исповеди ложь. Что должен доказать Бодрясин? Что он не украл собственных вещей? Что он не продает своего святого? Разве Бодрясин - не сама революция? И разве не кощунственно в нем усумниться? Все были смущены.
Евгения Константиновна доложила о себе кратко:
- Я, наоборот, и родилась и жила в обществе вполне сомнительном - и аристократическом и нравственно безответственном. Из всех присутствующих я самый подозрительный человек. Партийные взгляды разделяю с большими оговорками. Работала с эсерами и с максималистами. Больше всего люблю независимость. Не уверена, останусь ли с вами или уйду в монастырь. По брезгливости не могла бы предательствовать, но уверена, что водить за нос честных и доверчивых людей очень просто и легко.
Наташа сказала просто:
- Мне не нравится эта исповедь, я не стану говорить. И по-моему, все это напрасно. И даже как-то гадко!
- Но ведь все...
- Пусть все, а я не хочу. Лучше я уеду.
Опять смущение. Но положение поправила Ксения Вишневская. Ее исповедь была скорее проповедью. С недосягаемой высоты маленьким людям вещала о красоте революционной души. "Вы хотите знать меня? Ну что же - слушайте и казнитесь!" Хотелось, чтобы скорее окончила; но ее речь, плавная и образная, была подготовлена. Слушали мучительно и не любили партийную богородицу и подвижницу.