АХ ВЫ, РЕБЯТА-РЕБЯТА…

Вспыхнула алая зорька.
Травы склонились у ног.
Ах, как тревожно и горько
Пахнет степной полынок!
Тихое время заката
в Волгу спустило крыло…
Ах вы, ребята-ребята!
Сколько вас здесь полегло!
Как вы все молоды были.
Как вам пришлось воевать…
Вот, мы о вас не забыли —
как нам о вас забывать!
Вот мы берем, как когда-то,
горсть сталинградской земли.
Мы победили, ребята!
Мы до Берлина дошли!
…Снова вечерняя зорька
красит огнем тополя.
Снова тревожно и горько
пахнет родная земля.
Снова сурово и свято
юные бьются сердца…
Ах вы, ребята-ребята!
Нету у жизни конца.

«Тревогой, болью и любовью…»

Тревогой, болью и любовью,
и светлой радостью горя,
сияла роща Притамбовья
посередине сентября.
Она сияла, трепетала
над коченеющим жнивьем…
Так вот, чего мне не хватало
в великом городе моем!
Лесного чистого рассвета,
тропы в некошеном лугу.
И вдруг подумалось: уеду.
Уеду! Хватит. Не могу.
Но только снова, только снова
замру у Вечного огня,
когда глазами часового
Россия глянет на меня.
Когда, родимые до боли,
как первый снег, как вдовий плат,
как две березки в чистом поле,
два этих мальчика стоят.
И боль немеркнущего света
все озаряет синеву…
Кому отдам? Куда уеду!
Кого от сердца оторву!

«ВОЛГОГРАДСКОЙ ПРАВДЕ»

Ты за позднее слово
меня не вини:
было слово готово
в юбилейные дни!
Да ведь, знаешь — работа:
где — к трибуне суют,
а где крикнуть охота,
там сказать не дают!
Не с обиды и, право,
не с худого житья,
«Волгоградская правда»,
дорогая моя!
Коль ошиблась я в чем-то,
зла в душе не таи.
Мы с тобою сочтемся —
мы же люди свои…
Вижу, в прошлое глядя,—
пыль, ветрище, жара.
У меня в Сталинграде —
ни кола, ни двора;
никому не нужна я,
перед всеми в долгу,
и никто-то не знает,
что я в жизни могу!
Но тревожно и сладко
в той далекой весне,
раньше всех, «Волгоградка»,
ты поверила мне.
Стала первой трибуной,
 подсказала пути,
сталинградские струны
натянула в груди!
Если чем я богата,
что-то сделала я,—
в том и ты виновата,
дорогая моя!
Я не ради парада,
я скажу по любви:
будет трудно и надо,
ты меня позови.
Прикажи, если нужно,
дай работы — любой!
Я и в службу, и в дружбу,
я и дальше — с тобой.
Пусть дороги не гладки,
пусть жестка колея!
Мы ж с тобой волгоградки,
дорогая моя.
Май, 1967

«Я знаю мнения иные…»

Я знаю мнения иные
литературных королей,
что мы, поэты областные —
актеры для вторых ролей.
Что дело самое простое —
быть первым там, где я живу.
Что коль поэт чего-то стоит,
он все равно сбежит в Москву!
Москву ни вздохом не унижу!
Мы все ей с юности верны.
Москва! Она в разлуке ближе.
Да и видней со стороны.
…Спасибо, город мой, на этом,
что ты не слушаешь молвы
и веришь мне, как тем поэтам
героя-города Москвы.
Во всех ролях меня пытаешь
и от меня все больше ждешь,
чего я стою, не считаешь,
и никому не отдаешь.
Ты мне — награда и заданье,
и партбилет, к зов «В ружье!».
Мое последнее свиданье,
мой хлеб и Болдино мое.

ЮРКА

Л. И. Котляровой

Дверь подъезда распахнулась строго,
не спеша захлопнулась опять…
И стоит у школьного порога
Юркина заплаканная мать.
До дому дойдет, платок развяжет,
оглядится медленно вокруг.
И куда пойдет? Кому расскажет? —
Юрка отбивается от рук.
…Телогрейка, стеганые бурки,
хлеб не вволю, сахар не всегда —
это все, что было детством Юрки
в трудные военные года.
Мать приходит за полночь с завода.
Спрятан ключ в углу дровяника.
Юрка лез на камень возле входа,
чтобы дотянуться до замка.
И один в нетопленой квартире
долго молча делал самопал,
на ночь ел картошину в мундире,
не дождавшись мамы, засыпал…
Человека в кожаной тужурке
привела к ним мама как-то раз
и спросила, глядя мимо Юрки:
— Хочешь, дядя будет жить у нас?
По щеке тихонько потрепала,
провела ладонью по плечу…
Юрка хлопнул пробкой самопала
и сказал, заплакав:
                              — Не хочу.
В тот же вечер, возвратясь из загса,
отчим снял калоши не спеша,
посмотрел на Юрку, бросил:
                                      — Плакса!
— больно щелкнув по лбу малыша.
То ли сын запомнил эту фразу,
то ли просто так, наперекор,
только слез у мальчика ни разу
даже мать не видела с тех пор.
Но с тех пор все чаще и суровей,
только отчим спустится с крыльца,
Юрка, сдвинув тоненькие брови,
спрашивал у мамы про отца.
Был убит в боях под Сталинградом
Юркин пала, гвардии солдат.
Юрка слушал маму, стоя рядом,
и просил:
               — Поедем в Сталинград!..
Так и жили. Мать ушла с работы.
Юрка вдруг заметил у нее
новые сверкающие боты,
розовое тонкое белье.
Вот она у зеркала большого
примеряет байковый халат.
Юрка глянул. Не сказал ни слова.
Перестал проситься в Сталинград.
Только стал и скрытней, и неслышней.
Отчим злился и кричал на мать.
Так оно и вышло: третий — лишний,
Кто был лишним? Трудно разобрать!
…Годы шли. От корки и до корки
Юрка книги толстые читал,
приносил и тройки, и пятерки,
и о дальних плаваньях мечтал.
Годы шли. И в курточке ребячьей
стало тесно Юркиным плечам.
Вырос! И заметил: мама плачет,
уходя на кухню по ночам.
Мама плачет! Ей жилось несладко!
Может, мама помощи ждала!..
Первая решительная складка
Юркин лоб в ту ночь пересекла.
Он всю ночь не спал, вертясь на койке.
Утром в классе не пошел к доске.
И, чтоб не узнала мать о двойке,
вырвал две страницы в дневнике.
…Дверь подъезда распахнулась строго,
не спеша захлопнулась опять.
И стоит у школьного порога
Юркина заплаканная мать.
До дому дойдет, платок развяжет,
оглядится медленно вокруг.
И куда пойдет? Кому расскажет?
Юрка отбивается от рук…

Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: