Потому‑то даже за Сано меня не мучила совесть. Сано была моей прислугой. Она приехала из префектуры Сага, когда я перешел на третий курс и снял маленькую квартирку на Якуинтё. Ее родители рано умерли, из родных остался только старший брат да еще маленькая сестра. Когда я однажды увидел, что Сано тошнит, я и растерялся и испугался. Но первое, что пришло мне в голову, было вовсе не раскаяние, что я испортил ей жизнь, а страх при мысли, что может родиться ребенок.
Я еще и теперь помню ту ночь. Это был опасный шаг ‑ ведь чуть что не так, и девушка могла бы умереть. Орудуя киреткой, которую я обманом выпросил у приятелей из гинекологического отделения, я выскреб плод. Я весь вспотел, условия были неподходящие, но в ту минуту я был озабочен одним: как бы выпутаться из этой истории, ведь мне вовсе не улыбалось испортить себе жизнь из‑за какой‑то деревенской девчонки. Муки Сано, которая, прижав обескровленное лицо к стене, тихо стонала, стиснув зубы, мало меня трогали. И даже теперь, вспоминая все это, я думаю об одном: как ей удалось избежать воспаления брюшины?
Через месяц после аборта я отправил Сано на родину под предлогом, что переезжаю в пансион, где мне не понадобятся ее услуги. На самом деле я больше не хотел ее видеть. Когда вагон третьего класса заскользил по рельсам, Сано прижалась лицом к окну. Моросил мелкий дождик. Но вот поезд исчез за серой завесой, и я с облегчением вздохнул. Конечно, я знал, что она страдает, мысленно видел ее лицо, прижавшееся к стеклу... Я знал, что поступил непорядочно, но все же не испытывал угрызений совести.
Хватит, не буду больше об этом писать! Ведь и сейчас я вспоминаю все это не потому, что меня мучает совесть. Правда, мне стыдно и того сочинения, и кражи бабочки, и прелюбодеяния с кузиной, и по‑
ступка с Сано. Но стыдиться и мучиться ‑ это разные веши.
А если так, то почему же я все‑таки пишу? Потому что мне жутко ‑ я боюсь себя, человека без совести, который страшится лишь, открытого общественного осуждения.
Жутко ‑ это, конечно, преувеличение. Просто мне не по себе. И я хочу спросить вас всех ‑ вы, с виду такие жалостливые и добрые, вы тоже, если вас копнуть поглубже, бесчувственны к страданиям других? Вы тоже не чувствуете ни раскаяния, ни стыда, потому что общество вас до сих пор не наказало? Неужели вам никогда не кажется странным, что вы такие?
Однажды в начале этой зимы я с крыши больницы рассеянно смотрел, как самолеты «Б‑29» бомбили город. Нам с Сугуро поручили наблюдение за воздухом, поэтому каждый раз при налете мы подымались на крышу.
В этот день бомбили очень сильно. Над городом клубился дым, кое‑где его прорезали языки пламени. Звено бомбардировщиков, покружив с полчаса над городом, улетело в сторону моря, и тут же с запада прилетело второе, потом третье... С крыши больницы город был виден как на ладони, горели префектура, мэрия, универмаг...
Налет закончился лишь под вечер. Наступила зловещая тишина. Над городом нависло черное небо. И если прислушаться, время от времени раздавался странный звук, похожий на стон. Сначала я его почти не слышал, но постепенно он становился все отчетливее.
‑ Что это? ‑ спросил я Сугуро.
‑ Наверно, дома рушатся, а может, взрывная волна. ‑ Сугуро прислушался.
Но если бы рушились здания, шум был бы гораздо сильнее, а взрывных волн после бомбежки уже не бывает. Этот странный звук походил на стон множества людей. Я врач, и мне знаком такой стон. Казалось, люди вложили в этот предсмертный плач всю свою тоску, все проклятья...
‑ Может, это стонут те, кто умирает под развалинами? ‑ пробормотал я.
Сугуро молча заморгал глазами. Потом я забыл эти звуки. Но ночью, в постели, я снова услышал страшный, тоскливый вой. Сначала я подумал, что слышу шум моря, но оно рокотало по другую сторону пансиона...
И тут я внезапно почувствовал, как во мне оживают картины прошлого: начальная школа, кабинет естествознания, залитая заходящим солнцем понурая фигура Ямагути на спортплощадке, утренний путь по берегу озера, душная ночь в объятиях кузины, глаза Сано, прижавшейся к окну вагона третьего класса... Не знаю почему, но вдруг я ясно почувствовал, что буду наказан, что скоро сполна расплачусь за содеянное. «Сейчас, когда в дыму и пламени обрываются сотни жизней, как‑то странно, что я живу без единой царапины, словно никому не причинил зла». Но и эта мысль не вызвала во мне боли. «Что же тут странного, ‑ подумал я, ‑ ведь кто‑то должен выжить».
Все очень просто, не надо мудрить. Но позавчера, когда Сибата рассказал нам об этом деле» я, глядя на голубоватое пламя в жаровне, призадумался.
«Будет меня потом мучить совесть? Буду я содрогаться, вспоминая совершенное убийство? Ведь я должен умертвить живого человека. Как я буду жить после такого чудовищного преступления? Жить без угрызений совести?..»
Я поднял голову. Сибата и Асаи улыбались. «Эти люди ничем не отличаются от меня. Они тоже боятся лишь разоблачения, а не собственного суда».
Внезапно я почувствовал такую глубокую усталость, от которой невозможно было избавиться. Смяв и погасив сигарету, которую дал мне Сибата, я поднялся со стула.
‑ Ну так как ‑ будешь участвовать? ‑ спросил Сибата.
‑ Хорошо, ‑ ответил я. Вернее, не ответил, а промычал.
III . Три часа пополудни
Двадцать пятого февраля с утра было так пасмурно, что казалось, вот‑вот пойдет снег. Орудуя зубной щеткой в умывальне, Сугуро смотрел на отражение своего лица в зеркале. Глаза у него воспалились от простуды и хронической бессонницы, лицо посерело и отекло, но он к нему уже привык и не удивлялся.
«Это случится сегодня, сегодня...» ‑ мысленно повторял Сугуро. Но, странное дело, он был совершенно спокоен.
‑ Доброе утро, ‑ сказал, входя в умывальню, студент в прозодежде и обмотках ‑ сосед Сугуро по пансиону. ‑ Как вам кажется, пойдет сегодня снег?
‑ Трудно сказать. ‑ Сугуро энергично заработал зубной щеткой. ‑ Ты что, сегодня трудовую повинность отбываешь?
‑ Да, заступаю в ночную смену. А вы?
‑ Я ухожу сейчас.
Сугуро завтракал обычно в больничной столовой. Опаздывать было нельзя, и он быстро зашагал по улице, густо запорошенной снегом. Втаптывая снег в землю, Сугуро иногда внезапно останавливался. В голову стучались слова Тода, брошенные им накануне сквозь зубы: «Еще не поздно, ты можешь отказаться».
Если он сейчас вернется в пансион... просто повернется и пойдет обратно, все будет решено. Но перед глазами неумолимо блестела прямая, единственная дорожка. Она вела к воротам больницы...
У ограды он столкнулся с шедшей навстречу старшей сестрой Оба. Она, кажется, тоже собиралась принять участие в сегодняшнем деле. Оба была в шароварах, строгая, непроницаемая, как маска Но[ 9 ]. Мельком взглянув на Сугуро, старшая сестра тут же отвела глаза и, опустив плечи, прошла мимо.
Когда Сугуро вошел в лабораторию, Тода уже сидел за столом спиной к нему. Он не обернулся и даже не поздоровался. Склонившись над тетрадью, он что‑то сосредоточенно записывал. Будильник на столе показывал половину десятого. А «операция» должна была начаться в три часа пополудни.
До трех часов они почти не разговаривали. Пока Тода совершал обход больных, Сугуро понуро сидел за столом. В лаборатории обычно у него находилось множество мелких дел, но сегодня почему‑то не нашлось ни одного, и единственное, что его ожидало, было только то, назначенное на три часа. Когда Тода вернулся в лабораторию, Сугуро, словно что‑то вспомнив, поднялся и вышел в коридор. Когда он возвратился, куда‑то ушел Тода, бросив свою тетрадь в ящик стола. Они избегали не только говорить, но и смотреть друг на друга.
Но когда до трех часов оставалось полчаса, Тода, заметив, что Сугуро собирается выйти, встал у двери, загородив выход.
‑ Ты что, избегаешь меня?
‑ Нет, почему же...
‑ Давай поговорим.
Тода посмотрел на Сугуро в упор, но тут ж£ понял‑ несуразность своего вопроса и криво усмехнулся. Несколько мгновений они неподвижно стояли у двери. В палатах было до ужаса тихо. Больные ждали конца «мертвого часа», совершенно не ведая, что должно совершиться в клинике всего через каких‑то тридцать минут. Из дежурной комнаты медсестер тоже не доносилось ни звука.