«Устать человек…» Уж скорей бы пенсия. Тогда он уединится… Уединится!.. Не будет ли в этом проявление гордыни? И ложной скромности?..
Он вздрогнул, услышав свою фамилию по радио.
— …в которой автор вскрывает причины серьезных недостатков в работе этого предприятия.
Ему показалось, что в комнате стало холодно и откуда-то дует.
Следуя примеру жителей поселка, Варакины днем не закрывались на замок — входи, кто хочет. Дверь открылась. Николай Николаевич подумал, что пришла жена. Но это, к его удивлению, был Антушев.
Торопливо раздеваясь и тяжело дыша, Генрих спросил:
— Что с вами, Николай Николаевич? Говорят, вы заболели.
«А он, несомненно, лучше, чем кажется поначалу, — подумал Антушев. — Ничего, мы с ним поладим».
— Мы передавали обзор областных газет, — сказал диктор, и из репродуктора полились мелодичные звуки рояля.
ТРОЕ В КУПЕ
Будучи от природы замкнутым человеком, не любившим пустых дорожных разговоров, Петр Васильевич все время молчал, устало поглядывая в окно вагона на бесконечные, однообразные сибирские леса и луга, на редкие деревушки, заваленные глубокими январскими снегами. Его необщительность и обособленность не нравились двум другим пассажирам в купе. Один из них, его звали Сенькиным, был лет сорока с хвостиком, одет на первый взгляд просто, вроде бы небрежно даже — без галстука, костюм, рубашка и пальто темные, помятые, но все, как подметил Петр Васильевич, дорогое, из первосортного материала, видать, не магазинное, а пошитое в лучших ателье. Другой пассажир совсем еще молоденький, с жиденькими, вялыми усишками, брюки по-модному туго обтягивают толстый зад — вот-вот порвутся с неприличным треском. Чувствуется, что и этот, второй, тоже с большими деньгами: дорогой, весело поблескивающий чемодан и еда как из ресторана — жареная курица, шоколад, сыр и коньяк.
Петр Васильевич услышал, как парень сказал Сенькину (они оба стояли в коридоре):
— Какой все же угрюмый старикан, правда?
— Чинодрал, — не сразу отозвался Сенькин.
В голосе Сенькина легкая, но заметная неприязнь. Петру Васильевичу кажется, что неприязнь эта не только к нему, но и почему-то к парню.
Все они сели на поезд сегодня утром, когда по голому перрону лихо неслась поземка и было холодно, неуютно. Петр Васильевич собрался к сестре в деревню. Сенькина он видел и прежде. Хотя как видел? Недели две назад тот выступал по местному телевидению; запомнились лицо Сенькина и его фамилия. И, видимо, не одному ему запомнились, потому что больно уж чудно выступал человек. Начал, правда, ничего: сказал, что защитил кандидатскую диссертацию и теперь вот будет готовить докторскую. А потом пошло, бог знает что! Все о детстве да о детстве, оно у него выпало на военные годы и, дескать, больно уж худое было: ходил он тогда в мамкиных сапогах, которые каши просили, в тятькиной телогрейке, латаной-перелатаной. Когда на отца пришла «похоронка», мать захворала, слегла, и Сенькин сам готовил варево, гонял коровенку в табун, поил ее, пытался доить (а она все чего-то не доилась), кормил куриц, жил, в общем-то, трудно, ослабел, конечно, и деревенские ребятишки почем зря лупили его. Тятька и мамка малограмотными были, а сын их вознамерился выучиться. В институте тоже лиха хватил: по воскресеньям железнодорожные вагоны разгружал да перевозил новоселов — подрабатывал, мать в деревне и себя-то едва кормила, а стипендия велика ли. Но добился-таки своего — к двадцати трем годам корочки диплома уже приятно тяжелели в кармане. Но даже потом, став инженером, он какое-то время жил все-таки неважнецки — в полуподвальной комнатушке старинного поповского дома да еще вдвоем с приятелем, который тоже в конце концов добился своего — защитил диссертацию.
В лице и голосе Сенькина что-то отрешенное, какая-то глубинная горечь и обида; вот, дескать, как худо мне было, скверно как. И чувствовалось еще: Сенькин очень недоволен тем, что поздновато стал кандидатом. Конечно, он немножко спекулировал всем этим, но было видно, что какая-то всамделишная горечь и обида все же постоянно терзают его: брови насуплены, говорит устало, натянуто и крепко поджимает губы.
«Хлюпик. Все ему подай и поднеси немедленно. Другие могут жить как угодно, только не он», — недовольно подумал тогда Петр Васильевич, у которого выступление Сенькина вызвало лишь раздражение.
Да, это он, тот самый Сенькин. Старческий склероз ослабил память, но кое-что Петр Васильевич запоминал по-прежнему легко и цепко, как в молодости. Сенькина, во всяком случае, он запомнил.
— Пенсии сейчас дают хорошие, — продолжал Сенькин. — Делать нечего, вот и разъезжают.
«Как странно некоторые люди смотрят на пенсионеров, — раздумывал Петр Васильевич. — Им кажется, что это просто-напросто лодыри». Вспомнилась внучка. Та любит говорить: «Дедя, беги за мной. Уу, нехолосый!» Ну, с нее что возьмешь, ей пока всякий человек кажется одинаково бойким, здоровым и даже бессмертным. А вот в прошлую субботу и соседка по квартире, умная вроде бы дама, не кем-то, а главным бухгалтером работает, сказала ему так же вот, по-детски чудно: «Поезжали бы вы, Петр Васильевич, куда-нибудь на курорт. Поближе бы к морю. Знаете, как омолодитесь. А бегать трусцой не пробовали? Хотя бы понемногу».
Просто сказать — «поближе к морю». И уж вовсе забавное предложение — «бегать трусцой». И тут же к чему-то вспомнилась покойная жена: в гробу у нее было измученное, обиженное, какое-то жалкое-прежалкое лицо: в свои пятьдесят шесть лет она выглядела столетней.
Грубовато отстукивали и отстукивали свою бесконечную мелодию вагонные колеса, голоса пассажиров то исчезали, то слышались довольно отчетливо, а то не поймешь как — одно «бу-бу-бу»… Старик старался отвлечься и не слушать, точнее, не слышать — глядел в окно, читал газету, думал о том, о сем, но что-то не получалось, и голоса звучали почему-то все сильнее и сильнее:
— Бывает, сидит такой… — Это говорит Сенькин. — Важный и надутый, как индюк. Пузо, как у беременной бабы. Мнит себя чуть ли не государственным деятелем. А был до пенсии мелким чиновничком.
«Как все просто: «Разжирел… пузо, как у беременной…» Петр Васильевич тоже толстячок теперь, с брюшком (а всю жизнь был тощим, люди даже подумывали: уж не чахоточный ли?), и это не потому, что много ест он, ест куда меньше, чем раньше, больше на овощи и фрукты налегает, старческие хвори всему причиной, нарушен обмен веществ, и тут уж ничего не попишешь. Спина не сгибается, идешь, как аршин проглотил, — самому противно.
На той неделе видел в клубе любопытную картину: в фойе вошел старик с палочкой, в потертом пальтишке, старенькой шапке, стоит, глядит, близоруко щурясь. Трое модных волосатых парней посмеивались, игриво пошатываясь у окна. Старик им не понравился: «Иди, иди отсюда, чего стал?» Сколько пренебрежения в голосе. А старик этот — бывший фронтовик, бывший стахановец. Куча боевых и трудовых орденов.
Сейчас уже не о Петре Васильевиче толкуют, а все равно неприятно. Он встал, вынул из чемодана свой скромный завтрак — пирожок с картошкой и луковицу, увидел в чемодане орденские планки (он прихватил их так, на всякий случай), подумал: пожалуй, стоит прицепить их к пиджаку, все-таки не черт те кто он, а фронтовик, пусть смотрят. Прицепил. И чему-то усмехнулся.
— …И вот ехал тогда со мной в купе полковник в отставке, — рассказывал парень. — Ну, сижу… Скучаю, конечно. Пытаюсь завести с полковником разговор. Сперва о живописи. Как говорится, ни в зуб ногой. Потом об астрономии. Ни бум-бум. Изрекает какие-то прописные истины важным самоуверенным голосом. В шикарном штатском костюмчике. С брюшком.
«Далось им это брюшко. Едва ли было у этого полковника достаточно времени, чтобы читать о квазарах и черных дырах. Такие вот парни исходят из принципа: побольше критикуй — у мудрецов критический взгляд на мир».
— Видимо, решил подучить меня и говорит: «Важно произвести впечатление своим внешним видом». Дескать, учти. В этом главное. Каково, а?!