А Лисовский думал другое: «Надо б мне, дураку, сразу второго кончить».
Редкой цепочкой перебежали через дорогу. Укрылись за хлевом и возле ворот. Смотрят.
Дом длинный, с маленькими окошками, видать, старинный. В двух окошках — огонек, слабенький и бледный, как светлячок. Над столом человек наклонился. Видно, что женщина. А немца нет.
«Черт возьми, а где же он?» — с испугом подумал Чудаков. — Куда он девался?»
И в это мгновение они услышали голос второго немца, заставивший Ивана прижаться к темным бревнам:
— Вилли! Вилли!
Немец стоял где-то на темном крыльце.
Еще недавно, до прихода в деревню, Чудаков испытывал противную усталость, болезненная вялость одолевала его. В деревне все это исчезло, он почувствовал напряженную бодрость, зябко пожимал плечами — так бывало с ним всякий раз, когда рядом была опасность.
Видимо, кто-то из них допустил оплошность, чем-то выявил себя. Немец закричал резко, громко. В сырой тьме грубо ударила автоматная очередь. Послышался короткий предсмертный крик. Чудаков вздрогнул: «Коркин!», привычно вскинул винтовку и выстрелил наугад. Почти одновременно с ним выстрелил из нагана Лисовский.
«Автомат, две винтовки и наган. Третья винтовка молчит. Значит, и Весна убит или ранен», — подумал Иван.
Свет в окнах погас. Немец больше не стрелял. Они выжидали, вглядываясь в окна, в темное крыльцо. Василий снял с себя белую рубашку и, зацепив штыком, выставил ее из-за хлева. Рубашку хоть немного, но видно, и, если немец жив, он может на эту приманку клюнуть.
— Э-э, была не была! — крикнул Антохин и бросился к крыльцу. За ним поднялся Лисовский, потом Чудаков. Что-то попало Ивану под ноги, кажется, полено, он свалился в грязь, вскочил и забежал на крыльцо. Снова раздались выстрелы из автомата и нагана. Удары, крики, хрип. И в шуме этом громче всех слышалась матерщина Лисовского и женский испуганный крик.
Иван почувствовал, как всю душу его наполняет дикая злоба, какое-то лихое отчаяние, и он тоже начал кричать непонятно что.
Как-то враз все стихло.
Василий зажег на столе коптилку. Слабенький огонек испустил тоненькую черную струйку дыма, которая метнулась вправо, влево и расплылась по низкому потолку.
Прижавшись спиною к печке, на полу сидела старуха — трясущаяся голова, скрюченные пальцы, залатанное платье.
Василий затащил в избу немца, и швырнул на пол. Тот был ранен, лицо вытянутое, бескровное, глаза прилипчивые, тоскующие.
Чудаков побежал во двор. У калитки стонал Весна, раненный в ногу. В нескольких шагах от него лежал Коркин, в нелепой неудобной позе, какую часто избирает смерть. Чудаков с трудом поднял Весну.
«Зачем мы потащили с собой Коркина? Зачем?»
Что-то страшное творилось с Лисовским: он стоял посреди избы, полусогнувшись, прижимая руку к животу и пошатываясь. Плюхнувшись на стул, начал кричать, стонал и скрежетал зубами. Его ранило в кисть левой руки.
«Весна стонет, а этот орет. А Весну ударило куда сильней».
Они разглядывали пленного. Белобрысый, в потрепанном зеленоватом мундире. Брюки на коленях отдулись. Он тихо, придавленно стонал. Что-то твердил. Вынул фотографию. Две немки — старая, морщинистая и молодая, хорошенькая. Пацан с ними сидит на стуле. Показывает немец фотографию и в глазах мольба: не убивайте, семья ждет.
— А нас по-твоему никто не ждет, — крикнул Чудаков.
Нет, он не так уж молод этот немец. Его молодила русая шевелюра, узкие плечи и пухлые детские губы, полутьма скрадывала мечущийся тревожный взгляд и кривые ряды тонких горестных морщинок на лице.
«Вот зверюга», — подумал Чудаков. Теперь, когда все закончилось, Иван опять чувствовал слабость, захотелось постельного покоя, веки сами собой закрывались.
— Васька, кончай его! — сказал Лисовский тоном приказа.
— А сам что?.. Я палач, что ли.
— Выводи, слышишь!
Чудаков сказал напряженным голосом:
— Подожди, Лисовский. Слушай, Грицько, что с ним делать?
Весна молчал.
Чудаков понимал: немца придется застрелить, куда его… Но как же так вот — сразу, хотя бы допросить, подумать немножко, помедлить…
— Уж не думаешь ли ты его отпустить? — прохрипел Лисовский.
— Подожди, не горячись.
— Пойди, Васька!
Немец понял, о чем спор, забеспокоился, со страхом глядел на Лисовского и все жался и жался к стене, будто хотел в нее вдавиться.
— Нет, они и в самом деле хотят отпустить этого выродка. Да вы с ума сошли, идиоты!
— Тебе вон два пальца царапнуло — и то бесишься, — глухо проговорил Чудаков. Лисовский раздражал его.
Василий начал спрашивать у пленного, чем он занимался в Германии, кто его родители. Коверкал русские слова, пытался помогать себе жестами. Немец проговорил что-то резко и поджал губы.
— Что он? — спросил Чудаков у Лисовского. — Ты понял, что он сказал.
— Понял.
— Что?
— Фашистская пропаганда…
— А все-таки?
— Он убежден, что через несколько дней Россия падет. Он предлагает нам не отягчать своей вины и сдаться немецким властям. Германия самая сильная. Германия превыше всего.
— Расстрелять, — проговорил Чудаков, больше недовольный уже собой, чем Лисовским. — Васька, пойди!..
— Все-таки я… — усмехнулся Антохин, вставая.
— Сиди! Пусть буду я. — Держа пистолет в левой руке и морщась от боли, Лисовский показал пленному на дверь:
— Выходи. — И добавил про себя: — Иди-оты!
Долго думали, что делать с немцем, который лежал в хлеве. Сперва Чудаков склонялся к тому, что надо убить — куда денешь его, а потом, посмотрев на вытянутое детское личико немца, который, тараща глаза, без конца испуганно позевывал, Иван махнул рукой: черт с ним, пускай живет. Сказал и засомневался: «А ведь все же вражеский солдат. Какой уж солдат. Мальчишка. О как перетрусил. Все штаны, наверное, мокрые». В общем, решили шофера не убивать, оставить в деревне. Всем, кроме Лисовского, казалось: мальчишка по ошибке попал в армию и ненавидит Гитлера. Василий развязал немцу ноги.
— Смотри, не смей больше брать оружие в руки. А то мы тебя — чик! — Антохин провел ребром ладони по горлу. — По-нял? — Отошел от немца и, закуривая, добавил: — Раб капитализма.
Послышался болезненный хохот Лисовского:
— Слюнтяи! Иноки несчастные!
Красноармейцы молчали. Они не знали, что такое иноки, но спрашивать не хотели: слишком дики, неприятны были глаза у Лисовского. И опять Иван начал сомневаться: «А прав ли я?»
Старуха — хозяйка хаты — перевязала раны Весне и Лисовскому, накормила бойцов, и пока они ели (старухины картошка, хлеб, от немцев — консервы) и сушили одежду, женщина все говорила и говорила, больше о том, как «тихо да ладненько» жили в их селе до войны, «народу на улицах было полным-полно». Строились, старались, и вот теперь все пошло прахом, многие погибли, куда-то поразбежались, кроме нее в уцелевших домах живет лишь несколько стариков с ребятишками — как кроты в норах.
Поговорили о Коркине: Коркин. Звать Коля. Рядовой. Из какой-то деревни. А из какой — бог его знает. Перерыли карманы, адреса не нашли. Ничего не нашли. Коркин, Коля Коркин и — все.
Перед сном Василий сказал:
— А формочка у фрицев ничего, особливо фуражки.
— Кажется, ты не прочь напялить на себя эту змеиную кожу, — прошипел Лисовский.
Чудаков вспомнил, с какой брезгливостью Лисовский отбрасывал от себя ногой шмутки немцев.
Они уходили на рассвете. Было сыро, туманно. Ночью дождь перестал. При дневном свете село выглядело еще печальней — одни печи и трубы среди золы и черных головешек, тоскливые, как кресты на сельских кладбищах.
Торопливо похоронили Коркина. Положили мертвое тело в наскоро сколоченный ящик, совсем не похожий на гроб, и зарыли на бедном деревенском кладбище в неглубокой могиле. Уходя с кладбища, Чудаков подумал: странным человеком был Коркин — стеснительным, замкнутым. «Надо было оставить его с пленным в хлеве», — в который уже раз упрекнул он себя.
Старушка вертелась возле и бормотала испуганно и бессмысленно: «Что-то будет! Ой, что-то будет!»