Твардовский, однако ж, не поспел вовремя. Слезы и уныние домочадцев, встретивших его у ворот, не предвещали ничего утешительного: узнав о смерти воеводы, Твардовский уже хотел вернуться назад, но уступил просьбам родных и домочадцев, которые просили его хоть отдохнуть и подкрепить свои силы. Предложенных ему пятисот флоринов Твардовский не принял.
Это еще более расположило к Твардовскому родных воеводы. Такое бескорыстие удивило их; они свежо помнили блаженной памяти славного лекаря Ласкариса Баянского, который на богатых и на бедных накладывал огромную контрибуцию и не трогался с места, не выторговав себе платы.
– Не застав воеводу в живых, – сказал Твардовский, – я не считаю себя вправе принять от вас какое‑либо вознаграждение. Лучшею наградою будет для меня ваше позволение отдохнуть у вас. Но прежде всего я хотел бы удостовериться, точно ли умер воевода.
– К несчастию и великой горести нашей, – сущая правда, – отвечал ему со слезами на глазах молодой племянник покойного, которому он не успел завещать после себя ничего.
– Где ваш покойник? – спросил равнодушно Твардовский. – Покажите мне его.
Твардовского ввели в обитую черною материею комнату, посередине которой на богатом катафалке стоял малиновый гроб. Множество желтых и зеленых свеч горели вокруг гроба. Лицо покойника было желто, губы синие, скулы осунулись, глаза впали.
Твардовский взял его за руку, долго смотрел на него, долго думал и наконец сказал:
– Он жив!
Крик изумления был ответом Твардовскому. Потом начали кричать, спорить, одни сердились, другие смеялись. Пользуясь общим смятением, Твардовский приказал вынуть тело из гроба и перенести его в спальню. Там он пустил воеводе кровь – и кровь брызнула широкою струею. Потом он отер ему чем‑то лоб и нос, открыл его веки и влил в горло каких‑то капель.
Тогда, к великому изумлению всех присутствовавших, начали обнаруживаться в воеводе все признаки жизни. Сначала заметили легкое движение в груди, потом оживились глаза, зашевелились уста, забилось сердце. Пораженные ужасом, все присутствующие разбежались. В замке поднялась страшная тревога. Одни уезжали, другие приезжали; гнали гробовщиков и могильщиков, спроваживали недовольных ксендзов… Твардовский не допускал никого к воеводе, приказал положить его в теплую постель и принялся усердно лечить.
Через три дня воевода был совершенно здоров, а перед Твардовским лежала киса с тремя тысячами флоринов. Никто так не был рад выздоровлению воеводы, как племянник его. Он не знал, как благодарить Твардовского, целовал его руки, плакал…
Среди общей радости один Твардовский был задумчив и скучен. Простившись с воеводою, он сел в свою коляску, за которою вели в поводах двух прекрасных жеребцов – подарок хозяина и его племянника. Твардовский часто оглядывался на замок, вздыхал и морщил брови… Его, очевидно, что‑то занимало.
На другой день, по приезде в замок воеводы, Твардовский, мучимый бессонницею, вышел вечером в сад подышать свежим воздухом. В саду встретил он двух женщин, одну молодую, другую старую. При взгляде на девицу, Твардовский остолбенел от изумления. Ему показалось, что где‑то он видел ее, но где и когда – этого припомнить он не мог, несмотря на все усилия памяти. Прелестные черты лица девушки показались ему знакомыми… То были черты его идеала, существа, которое создало его воображение, о котором он думал беспрестанно, которого искал везде. В этих чертах было столько знакомого Твардовскому, столько таинственного… столько давно ожидаемого. То не была обыкновенная мещанская красота, которая так же скоро расцветает, как и увядает, прекрасные черты ее лица не служили вывеской, как нередко случается, испорченного, черствого сердца; напротив, красота ее была в самой лучшей поре, в полной силе, с оттенком какого‑то превосходства и гордости. Открытый превосходно очерченный лоб, черные огненные глаза, маленький рот, окаймленный прелестными розовыми губками. В походке и движениях ее проявлялись благородство и грация, какими всегда отличаются люди высшего круга и хорошо воспитанные.
Твардовский не мог объяснить себе, отчего после такого множества женщин, которых он видел, ни одна не произвела на него столь сильного впечатления, как эта неизвестная ему красавица. Что же касается до нее, то едва ли она приметила смущение Твардовского; она взглянула на него как бы случайно, мимоходом.
Возвратясь в замок, Твардовский тотчас же принялся расспрашивать и выведывать о ней от слуг и челяди. Сначала он принял ее за дочь воеводы, но скоро узнал, что у воеводы не было взрослой дочери. Это была сиротка, бедная шляхтянка, воспитанница воеводы. Твардовский узнал также, что в Кракове жили ее дальние родственники, к которым она должна была возвратиться по окончании воспитания в доме воеводы.
Раз узнавши о ее родных, о ней самой, Твардовский нетерпеливо ждал случая встретиться с нею снова. Случай этот, однако, не приходил. Твардовский уже чувствовал в себе присутствие любви и дал себе слово овладеть красавицею какими бы то ни было средствами. Любовь, чары, кровь, смерть, яд, убийство, измена – все должно было идти в дело… «Она будет моею! Будет! Клянусь всеми муками ада!» – говорил Твардовский, поглядывая на красные стены замка на обратном пути своем в Краков.
XXIV
Родные панны Ангелики
Не нравились в Кракове Твардовскому посещения приятелей и шумное общество; думал он только о прекрасной сироте и, преданный единственно желанию познакомиться, сблизиться с нею, отыскивал ее через доверенных людей, справлялся, не приехала ли она в Краков, собирал сведения о ее родных, о ней самой. Еще до возвращения Ангелики (так называлась красавица), Твардовский нашел случай познакомиться с ее родными, в доме которых она останавливалась, а познакомившись, он приобретал возможность достигнуть скорее цели всех своих замыслов. Твардовский поспешил к родным Ангелики с твердым намерением снискать окончательно их дружелюбное расположение.
Родные Ангелики были, правда, мещане, но, причисленные к дворянскому дому Пораев; они присвоили себе и герб его, и фамилию и пользовались в то время немалым значением между горожанами Кракова. Пораи имели значительное, хотя и добытое торговыми оборотами состояние; они владели обширным домом, одним из лучших домов в городе. Надобно сказать правду, что шляхта смотрела на Пораев немного свысока: дед Порая был торгашом, которого многие помнили; убедительнейшим тому доказательством могли служить лавки в нижнем этаже принадлежавшего им каменного дома. Однако ж в то время, о котором говорим, Пораи уже не вели торговли и лавки отдавали в наем. Принимая во внимание, что они совершенно покинули ремесло торгашей и уже владели двумя небольшими селениями вблизи Кракова, из которых ставили людей в ополчение, краковские дворяне охотно знакомились и даже братались с Пораями. Главою дома Пораев был Станислав Порай, старая выжига, человек, знавший всю подноготную. Ненасытный, неумолкаемый говорун, он знал на память все сказки и побасенки, ходившие в народе, вел беседу всегда громогласно, любил погулять и посмеяться с такими же, как он сам, балагурами. В свободные от болтовни минуты пан Станислав вел анекдотическую хронику, современную летопись (время, увы! не пощадило этой драгоценности!), любил при удобном случае прочитывать из нее отрывки и те в особенности, в которых помещал свои умозаключения, сентенции, всегда подкрепленные и приправленные, как заморскими кореньями, цитатами из Сенеки, Тита Ливия, Тацита, Овидия и Виргилия. Чуть ли не все их творения знал наизусть пан Станислав.
В сущности, он был человек весьма поверхностный и более краснобай, чем философ; не вникая в глубину вещей, он был скорее затейливый болтун, рассказчик (ему особенно льстил титул рассказчика). В качестве человека тщеславного, он на слово верил каждому льстецу; самый ничтожный панегирик сладостно щекотал его душу. Он легко убеждался в небывалых достоинствах своих благоприятелей, как верил своим собственным; увлекался всяким самохвалом, превозносившим себя до небес, а уж если однажды кому доверился, то держался упрямо своего мнения и жарко отстаивал своих любимцев.