Туланов сидел, понурившись, и молчал.
— Слышь, как тебя… Туланов, — позвал Рассыхаев. — Я тебе больше ничего сообщить не имею. Кроме этой записи у меня — ничего.
— А могилу… кто покажет? — тихо спросил Федор.
— Пять лет прошло… Сходи, поспрашивай… кто-нибудь знает. Погоди, — Рассыхаев наморщил лоб. — Там у нас долго работала сторожихой Матрена… как ее… Васильевна. Лодыгина. Может, она чего помнит. Все ж таки бабы туда нечасто попадают. Спроси дом Лодыгиных, тебе укажут. Она должна что-то знать…
Дом оказался во втором ряду от главной улицы. Матрене давно перевалило за шестьдесят, она сидела у окна и что-то шила.
— Доброго здравия всем здесь живущим, — почтительно произнес Федор, приблизившись к хозяйке.
— Отдохни-погрейся, прохожий человек, — долго всматривалась в него Матрена Васильевна. — Что-то и не признаю тебя никак.
— Изъядорский я… Туланов Федор Михайлович.
— Вона как… дальний путник, значит… Но, но, садись. Федор сел, не говоря больше ничего. А в памяти Матрены что-то зашевелилось…
— Это с верховьев Ижмы, что ли?.. Может, по делу ко мне?
— По делу, Матрена, по очень большому делу, Васильевна.
— Вишь как, и прозвание мое тебе известно… — покивала головою хозяйка.
— Пять лет тому назад, Матрена Васильевна, скончалась в здешнем капэзэ Ульяна Ивановна Туланова… Жена моя. Слышал я, работала ты тогда. Может, помнишь?
— Го-осподи-и… Так ты муж ей? — Старая женщина сразу шмыгнула носом. Вспомнила…
— Муж, — тихо ответил Федор.
— Как же… как же… милый… На моих глазах и сгорела, потухла, бедняжечка… Как не помнить, очень даже помню… Уж как она убивалась… такое до смертного часу из сердца не выкинешь… Ты разденься, милый, вон у двери повесь. Я тебе все как есть обскажу. — Матрена уже вытирала глаза концом платка. — Она ведь по дороге еще заболела, горячкой ее прохватило, ну и нервы, понятное дело. Привезли ее уже больную. Говорила, через три речки оставили вброд перейти… а вода-то ледяная, время-то какое было, время-то… Жаром ее и убило, бедную. Супротив такого жару порошки не помогут, да. Сердце у нее болело, за всех вас… детей вспоминала, тебя… Убивалась, что ребят пришлось бросить, бог не простит… сильно убивалась. А как не бросишь, когда тебя с винтовкой ведут?.. Ну, известное дело, сам, поди, знаешь. Всего-то ничего пожила. Я ей парного молочка носила, да ведь она кушать не стала. На единой воде жила. Душа, видать, от горюшка не принимала… Повторяла все: бог свидетель, бог свидетель. Никого, говорит, не убивала, не нападала, бог свидетель. От одной поганой души защиты нету. Какого-то Зильгуна поминала… Она как в себя придет, так и почнет рассказывать. Но все с разных концов, я уж потом сама связала все как есть. Так получилось: она дома скалкой катала бельишко детское и полотенца. Зильгун этот… — Зильган, — тихо поправил Федор.
— Во-во, Зильган, пришел и почал зубы скалить: ты, говорит, подстилка матросская… кулачка… допрыгалась, говорит. Кто, говорит, верх взял? Не хотела со мной по-хорошему… вот где теперь твой старый филин… Там, мол, пускай и гниет, в лагере. А ты, говорит, мне и самому не нужна… Изгилялся, паршивец. Может, говорит, только на ночку… Ну и обхватил ее за грудь. Ульяна вырвалась да и шарахни скалкой по поганому лбу. Зильган этот так и шмякнулся. Скалкой-то попадет хорошо, не сразу очухаешься… Ну, а как очнулся этот Зильган, выскочил он в сени и на крыльце заорал в голос: караул, мол, убивают… Люди, мол, добрые, кулачка меня убить схотела, за мужа посаженного… Вот ведь какое дерьмо умеет на свете жить. Так и обвиноватил невинную. Покойную теперь уж…
Матрена горестно качала головой, переживая чужую боль и людскую несправедливость. Федор опустил голову и думал только: как же он у той собаки не вырвал его поганые зубы?.. Ведь мог — и не вырвал. Не кусался бы, паскудник…
Матрена Васильевна поднялась, открыла старинный, железными полосами окованный сундук у стены.
И вдруг положила на стол перед Федором… черную с кистями шаль, вышитую пышными красными цветами… Ту самую шаль, которую он, давно уже, бог мой, как давно — подарил Ульяне.
— Вот, перед смертью мне дала… Сохранить просила. Это, говорит, после детей, самое для меня дорогое. Бери, говорит, Матрена, может, помянешь когда… А уж следующим днем впала в беспамятство и перед заходом солнца вздохнула последний разок.
Федор ласково провел ладонью по шали. Он помнил Ульяну с этой шалью, накинутой на плечи, с лицом, горящим счастьем и радостью… Когда же это было?.. Да, они второй раз пришли свататься в дом Ульяны…
— Эту шаль Ульяне, своей невесте, я подарил, еще когда в отпуск приезжал с флота, — горестно признался Федор.
Матрена Васильевна всхлипнула, долго смотрела на Федора.
— Охо-хонюшки… Молодые… где вам знать… Нельзя ведь дарить шаль. Да еще черную. Ой, нельзя. Она и принесла вам, дитятки, большое горе. Возьми-ка, Федор Михалыч, возьми ее. Да и оставишь на могиле жены. Повесь на крест и оставь. Может, снимет кто, позарится. Коли возьмут — и от горя, на вас наброшенного, освободят. Куда добро да счастье ушло, туда и горе за ним, туда и зло-несчастье пускай уйдут…
Федор молчал. Не нарушала тишины и старая женщина, добрым сердцем понимающая безысходность чужого горя. За один какой-то час стала Матрена для Федора близким, почти родным человеком.
— А могилу… Васильевна? Помнишь ли? — боязливо спросил Федор.
— Да как не помнить, сынок! Каждый праздник бываю. Уля твоя мне навроде родной дочери стала. Как же… навещаю…
Федор сразу начал одеваться.
— Может, покушаешь сначала? — спросила Матрена. Он только молча мотнул головой. На кладбище Матрена Васильевна привела его к невысокому могильному холмику с покосившимся маленьким крестом. Холмик покрывала желтая осенняя трава.
— Здесь… Тут раба божия Ульяна и упокоилась, — перекрестилась и поклонилась могилке Матрена.
Федор сжал шапку в левой руке и замер в последнем своем удивлении: да как же так… его Ульяна… здесь?
Потом подошел к кресту и поправил его. Перекрестился, встал на колени.
— Я, сынок, вас одних оставлю, — тихо сказала Матрена, — Я мужа проведаю… уж семь лет, как он здесь…
Она отошла. Сходила на могилку мужа, навестила могилы знакомых и через какое-то время вернулась. Федор так и стоял на коленях, прижавшись щекою к кресту. Матрена расчистила верх холмика от желтой травы, потом положила руку на голову Федору.
— На сегодня хватит, Михайлович. Повидались… вот. Завтра снова придем.
Федор не сказал ни слова, поднялся, перекрестился и медленно, не оборачиваясь, побрел следом за Матреной.
На другой день до обеда Федор мастерил новый крест. У Васильевны все нашлось, и пила, и рубанок — инструменты после хозяина остались в порядке. Только наточить пришлось.
— Бревно пойдем выберем под взъездом на сеновал, — деловито сказала Матрена. — Муж, покойный, в свое время заготовил, чтоб крыльцо заменить, да так и не поспел…
Под взъездом было сложено с десяток хороших, очищенных от коры бревен. Федор еще вчера, когда подходил, отметил: крыльцо у Васильевны давненько ждет мужской руки, заметно покосилось. И теперь, выбирая материал для креста Ульяне, подумал, что на обратном пути надо будет обязательно поправить крыльцо Матрене. Тем более материал готовый. Крест Федор делал не спеша, обтесал как надо, обстругал гладко, хороший получился крест. Странно только было думать, что этот хороший крест — для Ульяны. Когда то в память об отце острием ножа Федор вырезал буквы на смолистом пне. Теперь пришла очередь вырезать в память Ули. Он, глубоко захватывая дерево, вырезал даты жизни, фамилию, имя, отчество. На сарае Федор нашел бадейку с остатками смолы, разогрел на огне и густо обсмолил нижнюю часть креста, ту, которой суждено стоять в земле. Так — долговечнее.
Заменять крест опять ходили вдвоем. Федор взвалил его на плечо, взял в руку железную лопату, а Матрену попросил прихватить с собой черную шаль. Работали молча. Федор вытащил старый, уже основательно подгнивший крест. Рядом, в твердом грунте, вырыл другую яму. Поставил новый крест, сначала закрепил его камнями, потом уплотнил землей. Крест встал прочно. Федор накинул на него черную шаль… и только тогда — заплакал. «Дорогая ты моя… Улюшка, милая… Вот и обнял тебя… только деревянные плечи остались, прости ты меня, прости…»