Было чувство, что самое нужное, так и не найденное оставалось теперь на измельченных клочках. Однажды пришла мысль подбирать их один к другому по схожему шрифту. Сразу же почудилась возможность удачи. На неполной странице рассказывалось про человеческое существо, созданное кем-то из глины. Чтобы его оживить, вдохнуть в него мысль, чувства, память, надо было вложить в губы неподвижного истукана листок с именем, известным только создателю. Шрифт был книжный, к листку почти сразу подобрался клочок с такими же, подходящими буквами. «Неподвижное тело раздели догола, отнесли на чердак, забросали тряпьем, чтобы никто его не мог увидеть, найти». Вдруг он явственно увидел этот чердак, ощутил себя этим телом, скорченным, неподвижным, такое же тело лежало напротив, волдыри на коже сочились, волосы на голове, в бровях, в бороде шевелились от вшей. И почти тут же под руку попал обрывок как будто о том же, хотя с совсем другим, машинописным шрифтом:
«Она оставила его на чердаке, думала, ненадолго, не знала, что больше его не увидит.
Это был ваш сын? — спрашивал кто-то.
Сын женщины, которую я любил.
Вы уходите от ответа»…
Нет, дальше начиналось уже что-то не то — почему же нарастало, заставляя спешить, чувство близкой находки? «Пациент говорит о прочитанном или услышанном так, как будто это происходило с ним самим, — вчитывался он, склоняясь над свечным огарком, — приводит подробности, убежденный, что все это действительно видел»… Может, это было как раз о нем, горбун не зря говорил… может быть… Вновь возникало лицо привидевшейся однажды женщины с ореолом пышных волос, однажды показалось, что она движется с ним в танце. Включившееся вдруг электричество разгоняло видения, по столу растекался парафин от оплавившегося огарка, возникшие было фигуры и лица начинали таять, совсем исчезали, зато предлагал себя совсем уже непонятный клочок со строкой знакомого книжного шрифта: «…был возвращен в глину за то, что влюбился в жену своего создателя».
Один листок задержал его внимание. «Если правильно уложить дрова, огонь загорится сам собой», написано было на нем. Сам листок с двух сторон уже обгорел: значит, один раз получилось уложить правильно, подумал он и сам почему-то собственной мысли улыбнулся. Захотелось переписать эти слова на чистом целом листе. И тут же пришло на ум выписывать хотя бы коротко то, что показалось важным для памяти. Потом проще будет находить нужное, не придется разгребать измельченный навал, вспоминать, может, на хорошем листе все соединится само, лучше, чем в уме. Как не додумался до этого сразу? Среди рыночных запасов нашлась тетрадка, уже начатая каким-то школьником, без обложки, в клетку, надо было только вырвать первую страницу: незавершенный пример столбиком, расплывчатая синяя клякса, двойка красными чернилами и теми же чернилами требование привести в школу родителей. Нашлись и авторучки, или как теперь называют эти чернильные карандаши со стерженьками?
На первой странице он переписал про дрова и огонь, получилось крупно, как заголовок. Отвыкшие от письма пальцы выводили буквы медленно, коряво, но было чувство, что мысль, собственноручно закрепленная в веществе, вытекавшем из-под кончика стержня, обещает уже какую-то определенность. «Женщина, которую я любил», выписывал он дальше. «Вернуть имя — все равно, что вернуть прежнюю жизнь»…
Если бы в такие минуты к нему в подвал кто-нибудь заглянул, он бы услышал, как старик то и дело бормочет, словно разговаривает сам с собой, произносит вслух то, что читал или выписывал, не всегда вполне понимая, на всякий случай. Сеанс № 23 от 14.3.1952… где-то еще было про сеанс. Утерянный листок возникал перед глазами, как сфотографированный, вместе с густой кляксой, закрывавшей буквы, из-под нее вытекали слова: сеанс окончен. Он продолжал с кем-то разговор, читая его или уже не нуждаясь в буквах. Я положил ей кольцо в сахарницу. Слушай, слушай себя, это думаешь ты сам, повторял ему голос. Яркие лампы светили в глаза, уводя в темноту ряды неразличимых лиц. Постарайся вспомнить сначала мелодию, слова потом… А, вот он где, этот листок… Их хоб дих либ, их хоб дих либ…
«Говорите по-русски! — вмешивался дознаватель или врач. Белый халат, белые ресницы, без шапочки, черные гладкие волосы казались приклеенными. — Что вы сейчас мурлычете?
Это песня. Такой мотивчик. Когда мы с ней танцевали.
С кем с ней?
С женой, конечно.
Вашей женой? Как ее звали?
Не помню.
Не помните свою жену? Вспоминайте, вспоминайте.
Я не был женат. Я устал.
Сеанс окончен».
Машинописный листок, расшифрованная стенограмма, запись диалога или протокол допроса, этого или другого, номер и дата оборваны. Сердце начинало биться болезненно.
«В прошлый раз вы сказали, что ваша фамилия Мукасей.
Я так сказал? Да, фамилия Мукасей.
А имя?
Имя? Дан. Она меня так назвала. Даниил.
Кто она?
Женщина, которую я любил. Мы с ней гуляли в саду. Он мне это сам рассказал.
Кто он?
Даниил.
Даниил это он или вы?
Он. И я тоже. Она меня назвала Даниил.
Он про это вам рассказал?
Не рассказал, я сам видел. Просто сначала забыл, он говорил, чтобы я вспомнил. Мы гуляли по саду, она хотела сорвать розу. Но я сорвал ей сам. И когда она проснулась, у нее была роза в руке…
Роза?»
Роза! Имя было написано не на бумаге, оно вспыхнуло, замкнутое мгновенной проясняющей дугой, засияло, расцветало в уме, в памяти. Он вспомнил название города, вспомнил лицо, комнату, до нее надо было только добираться, как, не имело значения, это можно было считать пропущенным, дорогу, на автобусе, поезде или в метро, блуждания, недоразумения, случайных людей — все сжалось потом неразличимо, исчезло — добрался, увидел, все главное вернулось, восстановилось. В уме снова рухнуло что-то, лишь когда она его назвала Цыпа. До него не сразу дошло, не доходило еще долго. Имя было знакомо, он его вспомнил, это соединилось, но остальное стало опять двоиться, путаться, а главное, где-то забыл или потерял тетрадку, объяснение оставалось там.
В вагоне поезда он еще пытался упорядочить, собрать мысли, приходилось заново напрягаться, не получалось. Попутчики выкладывали на столик у окна провизию, обращались к нему, он не сразу вспомнил про угощение Розы, что-то говорил в ответ, наверно, смешное, потому что они смеялись, он тут же свои слова забывал, отзывался так же механически, как отправлял в рот кусок помидора или хлеба. Хорошо, что хватило соображения отказаться от выпивки. Разболтанный вагон трясло. Хотелось лечь, он готов был пристроиться без постели, если бы проводница сама не положила белье, забыл. Сумасшедшие договорились бежать из больницы… хорошо хоть тетрадка осталась дома, на нее оставалась надежда.
Мягко дрожала подушка под головой. Выцветшие зеленоватые глаза неуверенно смотрели на него. Круглое лицо, на этот раз без румян, щеки в склеротических прожилках, жидкий рыжеватый зачес на лысину. Ты меня действительно совсем не помнишь? Ну конечно, что я говорю. Был младенец, стал почти взрослый. Тебе уже надо подарить бритву. И маму, значит, тоже не помнишь? Может, хорошо, что не помнишь. Не стану тебе объяснять. Я, конечно, виноват, такая была жизнь. Не все тебе надо рассказывать. Когда-нибудь, может, сам узнаешь, ребенок иногда бывает очень не ко времени. Тем более такой… нет, я ничего не хочу сказать. Не все надо знать. Но теперь смотрю на тебя… Если верно то, что я слышал, чудеса действительно существуют. Есть люди, которым это дано, нельзя не признать. Странно вспомнить, что я оказался соперником такого человека. Тогда я только слышал, что он занимался чем-то по медицинской науке, гипнозом и чем-то еще, не у нас, где-то в Германии. А может, даже в Швейцарии. Я не старался расспрашивать, зачем? И зачем к нам приехал? Угораздило встретить твою маму, имел такую неосторожность. Не знаю, назвать ли ее красавицей, у меня при себе нет ее фотокарточки. Но когда она пела, в нее нельзя было не влюбиться, это я могу подтвердить. Выступать с нами — это была его идея. Хотя на публику никогда раньше не выходил, но это нетрудно. Я был для того времени неплохой антрепренер, заказал ему концертный костюм, сам вел конферанс. И вот это, — карты веером в пальцах. Он был очень сильный гипнотизер, о, не все еще хотел показывать, нельзя! Такому ничего не стоило бы, между прочим, внушить женщине любовь к себе. Не стал этого делать, тоже можно понять. Это же как насилие во сне. А мама… ах, мама! Женщины бывают легкомысленны, ты когда-нибудь узнаешь. Мы были артисты, веселые, а он такой серьезный. Она еще была немного истерична, прости мне, господи, но это правда. Не знаю, что она могла найти во мне. Хотя я, конечно, тоже был не такой, как сейчас, не думай, о! Деньги тогда имелись, каких сейчас не бывает. Нэп, слышал такое слово? Ну, что теперь говорить. Не знаю, что у них было и было ли что, но она осталась со мной. Он сразу от нас уехал, опять куда-то к себе, не знаю. Она от меня ушла года через три, уже с тобой. Уехала к родителям в Литву, тогда еще было можно. Ничего про обоих потом не знал. А он появился, значит, опять у нас. Война еще не началась или, может, уже была, я не совсем понял. И как у него все это получалось, не знаю, не расспрашивал. Как он нашел тебя, как нашел меня. Могу только догадываться, но это же такой человек, ему ничего не стоило проходить куда надо. Вот, привел тебя ко мне и снова куда-то пропал, что я мог ему сказать? Только вернуть тебе свое имя, документы он сам устроил. Я его сразу не узнал: ни усов, ни бородки, ни шевелюры — другой человек. Обещал скоро вернуться, сказал, что, может, мы еще поработаем вместе. И ты с нами, третьим вместо мамы. А что? Как в американском кино. Ты удивительно хватаешь все на лету, кто бы мог подумать, уже кое-чему научился. Война скоро кончится. Надо бы ему только поторопиться, мне может не хватить времени. Я это без врачей знаю, хотя причем тут врачи, когда еще война?..