Заглянув в конец истории, можно сказать, что они с отчимом взаимно недооценили друг друга; при всей своей насмешливой трезвости сестры между делом исполняли, не подозревая, нехитрую роль, которую он использовал для своего замысла, и все-таки слишком они были себе на уме, чтобы скромно удержаться в ее пределах; Меньшутину, увы, пришлось еще в этом убедиться.
12
Ну, а третья, младшая, нелепая и трогательная дочь безумного своего отца, достойное творение Прохора Меньшутина, — она-то, обретшая новый голос и в считанные дни нагнавшая вдруг свой возраст — как некогда шальные часы в доме ее родителей наверстывали после спячки пропущенное время, — она-то хоть о чем-нибудь догадалась? Пожалуй, рано было бы назвать этим словом ту странную безотчетную уверенность в близком разрешении, которая чем дальше, тем все ясней усиливалась и достигла своей вершины в день или, верней, вечер бала. Варвара Степановна, уходившая во дворец последней, получила от мужа наказ смотреть за Зоей, а потом запереть дверь снаружи. Признаться, она не очень-то понимала, зачем такие строгости и почему нельзя было пустить девочку повеселиться вместе со всеми (не хватало им еще этих пересудов!); но муж повторил свои слова так резко, с таким нажимом, что она сама заразилась его нервностью и, уже спустившись с крыльца, вернулась проверить, хорошо ли держит замок. Смешон был этот замок при открытых окнах! Остывающий вечерний воздух шевелил на них тюлевые занавески, сухо, как сверток, верещали маленькие часы, и этот звук вызывал у девушки знакомые мурашки по коже — мурашки волнения и ожидания. Она слонялась по гулким комнатам, останавливалась возле пианино, крышку которого после матери открывали только для того, чтобы протереть клавиши, пробовала нащупать какую-то нужную мелодию, хранившуюся не столько в сознательной памяти, сколько в бездумных шевелениях пальцев. Однако беспокойство не затихало, напротив, перерастало в дрожь. Было ли тут просто желание попасть во дворец? Предчувствие, что она попадет туда нынче? Может быть. Но не в окно же ей было бежать, не в сарафанчике же и босоножках! Странно было думать, что она просто хочет на танцы — впервые в жизни так хочет; она не собиралась ничего предпринимать, но словно чего-то ждала. Пальцы сами собой продолжали нажимать на клавиши, каждый удар отдавался в пустых стенах… Неужели и в ее уме все-таки готова была оформиться несообразная, невозможная мысль — о мачехе и ее нарядных дочках, которые веселились сейчас на балу, и о себе, босоногой? Вряд ли; но если б такой намек дошел до ее сознания, она бы не усмехнулась его фантастичности; в глубине ее души всегда жила невзрослая легкая готовность войти внутрь некоей истории и довериться ей; с возрастом она, правда, узнала, что сахар обычно не растет на кустах, но память о том, что однажды это произошло, скрытно хранилась в ней — вместе с зернышком допущения, что это может случиться опять. Каждый, если покопается, вспомнит за собой такое; дочери Менынутина этой способности было не занимать. Она ничего не могла бы назвать словами. Но когда за спотыкающейся музыкой, за возбужденным шелестом часов возник вдруг еще какой-то непонятный волнующий звук, то нараставший, то затихавший — как будто сам воздух густо и сочно дрожал, — ей показалось, что этого-то она и ждала. Она замерла, прислушалась — и прежде, чем успела осознать над ухом внятное жужжание пчелы, прежде, чем оглянулась на дверь, она почему-то с несомненностью догадалась не только о том, кого увидит сейчас за спиной, но и о том, что же именно произойдет дальше и как все разрешится.
13
Сводчатый зал дворца распирало от музыки. Звуки выкатывались из медных раструбов дутыми раскаленными шарами, выпрыгивали мелким горохом из-под барабанных палочек, тонкими лентами змеились из горловин флейт — недолговечные, сменяющие одна другую фигуры наполняли горячий воздух, многократно отскакивали от стен и бесследно лопались, исчезали, а на их волнах, подбрасываемая разноцветными пузырями, запутанная густым серпантином, металась под сводами случайная трясогузка, и дробные выстрелы ударника неумолимо подгоняли ее. Да, приближался вершинный час Меньшутинского вдохновения. Без маски и в своем обычном костюме, но с намалеванными на щеках ярко-красными пятнами, в островерхой шапочке с погремушками, из-под которой выбивались седеющие кудри, в застегнутой у шеи короткой накидке из пестрых лоскутов он сновал среди месива танцующих, подстегивал оркестр, а то вдруг подхватывал за руку первого, кто попадался на пути, и, прихрамывая, подпрыгивая, почти бегом увлекал за собой цепочку хоровода; казалось, он силился один разогнать, раскрутить всех в какой-то хитроумной карусели. Невозможно было понять, как у него хватает дыхания и сердца, рот его был приоскален, белки глаз подернуты прожилками, он шумно вдыхал сгущенный воздух, но не давал себе передышки, словно для него было жизненно важно довести эту сутолоку до крайнего накала. Больной мозг его пылал. Боль была так ослепительна, что он уже не мог ее чувствовать, она заливала все тело бесплотной легкостью и, не умещаясь в черепе, заполняла пространство вокруг, упиралась в тяжелый свод, как в тесную каменную шапку: оркестр и его музыка, барабанная дробь и безумная трясогузка, русалки и лебеди, паяцы и сычи, медведи и лешачихи — все вмещалось в нее, подчинялось ей, пульсировало ей в такт. Танцуйте, танцуйте, складывалось среди этой боли, прыгайте, кружитесь, все это для вас, и то ли еще будет! Сегодня мы с вами сыграем, как вам не доводилось играть никогда в жизни и вряд ли еще доведется; много лет спустя вы вспомните головокружение от этого праздника. Не обессудьте, что втянул вас без спросу; право же, это не худшая из игр, в которые втягивают, не спросясь. Я никому не хочу вреда, я, если угодно, добр — но что же делать, что делать, почтеннейшая публика, если я не перевариваю сырой кашеобразной пищи, которой довольствуетесь вы? У меня от нее сыпь, изжога — имейте снисхождение к природной слабости или дефекту, я вас предупреждал, впрочем, зная, что не послушаетесь; я искаженный больной человек, оплывающий огарочек, но обратите внимание, почтеннейшие, как пылает, как плавится… а вы думали? Искусство требует… что поделаешь, придется нам напоследок попотеть, поволноваться — только ради бога, быстрей! Нынче не тот вечер, когда можно жаться у стен с деревянными лицами и потными ладошками. И вы, скромница в красной шапочке, и вы, карлик с розовым личиком Антон Антоныча Бидюка, — неотличимое сходство, даже зеркальные стеклышки нацеплены поверх папье-маше, даже остренький язычок сквозь прорезь облизывает губы; поздравляю заранее, первый приз обеспечен, только у стеночки стоять нельзя никак, при всем почтении к возрасту — попрыгаем, Антон Антоныч… да вы все еще молодцом, я начинаю подозревать, что вы бессмертны; будь вы действительно Бидюк, я бы шепнул вам на ушко облегчительную новость: насчет известных вам перемен в турецком кабинете, а также запуска секретного спутника, в результате чего с будущей недели вас перестанут изводить черные псы с рыжыми пятнами; сколько их теперь? сам сбился со счету. Простите, что придержал вас в сторонке, слишком хлопотно было бы с вами в одной истории. Надеюсь, вы меня поймете, коллега. В некотором смысле оба мы люди искусства и себе на уме, не так ли?.. А вы трое, важные господа, китайские болванчики, пожалуйте тоже в круг; поиграем в областную комиссию? Я не прочь, игра не хуже других, который год прыгаю… А вот и ваше величество? о нет, я никого не узнаю, как можно, ваше величество… который же вы у меня по счету? седьмой? да, шестерых повелителей пережил и все верчусь… не угодно ли с нами? Каждый в жизни развлекается как может, ваше величество, одни играют в шахматы, политику или баталии, переставляют фигурки или флажки на карте, углубляются в изысканные хитросплетения, другие разыгрывают увлекательные любовные сюжеты, третьи всю жизнь доискиваются до уравнения какого-нибудь там мета-гиперболического синтеза или, наоборот, расщепления, я уж не знаю, четвертые доводят до совершенства выделку искусственных одуванчиков, и надо сказать, ваше величество, последняя забава — самая безобидная и почтенная, поскольку в нее не втягиваются другие и материалом служит безболезненный воск. Но это уж кого как сподобит, ваше величество. Я — Прохор, то бишь артист, мне положен свой крест, хотя должен признать, ваше величество, не стоило бы в наш век, бесформенный от многолюдства и сложности, давать человеку такое непосильное имя. Наша забота — красота и узор, ваше величество; полжизни за узор! и всю, если понадобится. Я фокусник-виртуоз, я сгущаю из воздуха ниточку, дурную паутинку, лишенную толщины, и ведь смотрите, как тянутся к ней со всех сторон, оформляются из мути, выстраиваются четкими кристалликами… переливы-то, грани-то какие!.. Вот… слышите восхищенный ропот? Наконец-то принцесса!.. Вот она. Не правда ли, она прекрасна? Конечно, ее невозможно узнать — и не из-за наряда, не из-за жалких бумажных очков, которые выдают у входа гостям в обмен на их лица, — но каковы эти затененные щеки, этот рот, комично-неуместный на худеньком личике, а теперь царственно-четкий, прелестнейшего рисунка рот. Я-то знал это всегда — хоть она даже превзошла мои ожидания; теперь можете убедиться… у меня есть формула, ваше величество, формула под двумя дифференциалами с точностью до седьмого знака после запятой, но до поры это секрет, а пока обратите внимание, ваше величество, что любовь есть средство и инструмент красоты, а не наоборот, как уверяют непосвященные. Все подчинено красоте и узору, прекрасное уравнение есть генетический код жизни, а значит, предшествует ей. Но побоку теории!.. Как вам нравится это белое платье со сборчатыми манжетами, каких в здешних краях и не видывали, разве что на толкучке, в ветошном ряду, откуда оно трижды возвращалось непроданным? Ай, да старая колдунья, ай, пчелиная царица, ничто от нее в доме не укроется и никогда не укрывалось, ни в сундуке, ни в ящике. Мысленно целую ручку… Я всегда подозревал, старая карга, что ты придержала у себя ключи от всех замков. Нашла, выручила крестницу! Как было не помочь! И ведь почти без суфлера, чуть-чуть разве что в ухо поджужжали. Где они сейчас, сестры? Вон, в лягушиных нарядах, и тут одинаковые. Представляю, как девочка удивилась, когда платье пришлось впору; впрочем, она-то не удивилась, уверяю вас, потому что она не просто мое создание, сгусток моей мысли, моей жизни, плоть от моей бессмертной загубленной души. Надеюсь, башмачки тебе тоже не жмут? Прекрасно, девочка, прекрасно, можно подумать, ты всю жизнь ходила в лодочках на высоких каблуках; у тебя элегантнейшая на земле походка — походка босой девушки; копытца не отменили ее, только придали завершенность. Смейтесь над моей гордостью, но я вправе… да: мое создание, ваше величество, и куда более настоящее, чем я сам, — вот в чем страх, от которого холодеют ладони… но об этом — тс-с! что уж теперь говорить! Надеюсь, старуха предупредила тебя, чтоб вернулась домой до полуночи, а то мачеха хватится? Да ты и сама знаешь — тебе ли это не знать! Не волнуйся, тут я с тобой, и принц твой уже знает, что ты здесь, пробивается к тебе — об этом есть кому позаботиться. Вон хоть бы тот, с лицом индюка, — ах, как он хочет подложить мне свинью, напакостить, посмеяться над моей проницательностью, заставить меня схватиться за сердце! — аж сопли на клюве набухли желчной кровью… Неужели я сумел вызвать такую злость? — мороз по коже. Если б я не знал наверняка, что мальчик принц!., принц, уверяю вас, достаточно взглянуть на эту синеву, которая не умещается вокруг зрачков и заливает всю наивную бумажную прорезь. Сегодня всего лишь первый акт их встречи, но он этого не знает, хотя мог бы и догадаться. Как трогательно он держит ее за руку даже в паузах между танцами: боится, не исчезнет ли вдруг. Исчезнет, милый, все равно исчезнет, тебе еще придется ее упустить — не позже, чем без четверти полночь, и ты вволю набегаешься по дворам, отыскивая хозяйку крохотного башмачка. Потерпи, у вас впереди много времени. Разве так не лучше? Я поклялся преподнести своей дочери прекраснейшей из узоров, она способна оценить… Она не бросит камень в старика, у которого так страшно плавится мозг и так светятся нервы, что меня сейчас удобно демонстрировать студентам в качестве наглядного пособия по анатомии. Ведь все это ради нее, ваше величество… Почему вы усмехаетесь? Думаете, хочу оправдаться, а у самого, мол, главная забота — о формуле? Да хоть бы и так — чем плоха формула? С апофеозом, с пирком да свадебкой, вы еще увидите, не не в чем извиняться, я имею право. Если уж на то пошло, ваше величество, суть всякой игры — в стремлении к совершенству и законченности мысли. Тот самый высоколобый интеллектуал, который доискивается своего метасинтеза или там расщепления, — вы думаете, он заботится о сентиментальных оговорках, о высшей гармонии, о человеческом или хотя бы своем счастье? Ведь нет же, ваше величество, согласитесь, он ищет лишь совершенства, предела своего замысла, а там хоть воздух сгори и ты вместе с ним — это уж дело особое. У меня хоть замысел прекрасен… Конечно, и насчет добрейших замыслов вы могли бы напомнить мне аналогии, вплоть до всемирно — исторических… но стоит ли, ваше величество?.. Я и сам знаю. Один дурак с индюшачьей головой назвал меня романтиком. Дурак тоже иной раз попадает пальцем в небо… я не отказываюсь, я имею право, ваше величество, потому что в голове у меня черт знает что, можете убедиться, от одного моего взгляда люди движутся по траектории, и стены пульсируют, как резиновые, а рост — я прошу прощение за свой рост, ваше величество, тем более что этот купол — нелепейший головной убор, я сознаю, вдобавок он тесен и изношен, но это не моя вина, ваше величество, я давно хлопотал о ремонте, вы же знаете, там жесть вся проржавела. У меня под куполом боль, ваше величество, и отменнейшего качества, она сделана в лучшей лаборатории из вещества, которое идет на шаровые молнии, по секретной формуле, которую нельзя раскрывать, разве что вы прикажете; вся ее соль в двусмысленности, в очаровательной двусмысленности и гутовском намеке: фунт двусмысленности на полфунта намека; все это сдобрить изрядной дозой высокомерной иронии, артистической провокации, и главное — перемешивать, перемешивать, не отрываясь, вплоть до седьмого знака после запятой…