— Как тебя зовут? — спросила Катя.
— Алеша.
— Это все твои друзья — Петр, Трифон, Анка?
— Да.
— Они мне нравятся.
— Мне тоже,— сказал я.— Мы все из одной бригады. У нас есть еще Илюша Дурасов, Серега Климов, «судья» Вася и другие парни. Они тебе тоже понравятся.
— Почему судья? Прозвище такое?
— Нет, должность. Общественная.— Я улыбнулся, вспомнив, как меня «судили», посвящая в строители.
— Чему ты улыбаешься, Алеша? Может быть, я не так что спросила?
— Нет, нет, все в порядке, Катя. Спрашивай дальше.
— А Елена — жена Петра? Боже мой, какая красивая — глаз не оторвать! У нее, наверно, большое горе. Она все время молчит. Всю дорогу молчала. Мы ехали в одной кабине. Она смотрит в окно и молчит. А если спросишь что-либо, ответит «да» или «нет» — и все. Отчего она такая, Алеша?
— Ты спроси у нее.
— Что ты! Мне и подойти-то к ней боязно.— Катя взглянула мне в глаза.— Алеша, а почему и ты грустный, тоже всё больше молчишь? Работаешь и молчишь.
— Обстановка новая, непривычная. Не тянет на беседы...
— Ой, обманываешь, по глазам вижу, что обманываешь. У тебя на душе нехорошо что-нибудь, да?
Я глядел на ее озаренное пламенем лицо и улыбался.
— Смешная ты, Катя...— Мы все еще держали друг друга за рукава и топтались на месте.
Трифон играл без остановки, кончал один танец, тут же без передышки переходил на другой.
— Алеша,— сказала Катя,— а можно мне находиться вместе с вами?
— Ты и так с нами. . __
— В вашей группе, среди вас?
— Попроси Петра, он согласится.
— Вы мне все очень понравились,— призналась она.
— По-моему, ты Петру тоже понравилась.
Катя спросила живо и обрадованно:
— Правда? А тебе, Алеша?
— Мне тоже, Катя. Ты не можешь не нравиться...
В это время Трифон перестал играть. Я взял руку «своей дамы», снял с нее варежку и поцеловал кисть, при этом галантно шаркнул валенком по снегу. Катя, чуть запрокинув голову, засмеялась. Смех ее, синие глаза, неподдельная ее прелесть омывали мне душу, в груди потеплело — сквозь утренний холодный туман пробились лучи молодого солнца.
В лагере появился старик охотник, на лыжах, с ружьем за плечами. Сухонький, бородатый, он оглядывал необычное наше становище, слушал музыку и качал головой.
— Откуда вы взялись, люди? Можно ли - погреться у вашего огня?
— Располагайтесь, отец,— сказал Петр.— Не желаете ли поужинать? Борщ еще горячий.
— Спасибо, милый человек, ужин свой имею.— Он сошел с лыж, поднял их и воткнул в снег. Затем достал из-за пазухи холщовый мешочек, развязал, вынул из него хлеб и завернутые в белую тряпицу куски мяса.
— Медвежатина небось? — спросил я.
— Лось,— ответил старик, нарезая ножом ломтики мяса.— Медведь жестковат холодный-то и черен.
Петр кивнул Кате, и та, поняв, поспешно принесла почти полный стакан водки.
— Трудно, жевать всухомятку, отец,— сказал Петр.— Выпейте вот, если не побрезгаете...
Из-под заячьей шапки, из-под лохматых бровей в узенькие щелочки засветились глаза.
— Неужто водка?
— Она.
Старик принял стакан, понюхал и опять качнул головой.
— Справно живете. И гармонь у вас, и водочка, и техника. В таком оснащении по тайге гуляй — не хочу! — Выпил, сунул под усы корочку хлеба, ломтик мяса.— Ну, удружили, в самую середку попали. А то ноги начало поламывать.— Старику стало жарко, и он отодвинулся от огня.
— Откуда вы так поздно, отец? — спросил Петр.— Не боитесь заплутаться ночью или зверя встретить?
— Приходил к дочке погостить, тут недалеко, километров сорок отсюда, и припозднился. Чего мне бояться в тайге-то? Медведь залег до весны — пушкой не разбудишь, рысь пошаливает... ну, да кто ловчее... А вы на Ильбин путь держите?
— Туда,— сказал Петр.
— Слыхали мы, что новую станцию начинать будете... Дело хорошее... Дальше лес пойдет посильней, погуще. Но ничего, одолеете, у вас машины. Пробьетесь.
— Пробьемся, отец,— сказал Петр.— Как вы думаете, долго такая погода простоит?
— Дня три побудет. А там, я чую, снег упадет. Ноги поламывает...— Старик потер варежками коленки, подобрал их к самому подбородку и задремал.
Через полчаса лагерь спал. Только не гас огонь в кострах да не спали дежурные возле них.
Мы шли уже третий день. Попадались места, где сосны стояли одна к одной, стройными колоннами, величественными и прекрасными. Мы пробивались сквозь эту колоннаду с неимоверными усилиями. Мне и Трифону доставалось больше всех. Мы просто выбивались из сил, руки едва держали пилы. Но сознаться в своей слабости не смели даже друг перед другом.
Деревья опрокидывались то вправо, то влево от дороги, и бульдозеры отодвигали их с пути. Ребята, помогавшие нам, тоже уставали за день лазить по пояс в снегу. Брюки и валенки, отсыревшие за день, не успевали просыхать ночью. Уже не было песен возле костров, не было танцев, и аккордеон Трифона Будорагина замолк...
В походе, в общежитии выявлялись слабые и упорные, работящие, не жалеющие себя и те, что с ленцой; выявлялись оптимисты, которые жили по принципу «чем трудней, тем веселей»,— они невольно оттеняли других, отчаявшихся...
Я замечал, как Серега Климов, помогавший мне валить деревья, с каждым днем все мрачнел. Он осунулся и обозлился, жил в неотступном молчании, стиснув челюсти. На мои вопросы отвечал отрывисто, враждебно, не глядя в глаза, лишь ворчал что-то под нос. Держался особняком. Получив обед, отходил подальше от других и ел один. Суетливый, нерасчетливый в деле, он намаивался за день, хотел есть, но добавки из упрямства не просил и еще более злился от этого.
В перекур я подошел к Петру.
— С Серегой что-то неладное творится. На ребят огрызается, чуть что — кидается с кулаками. Еще в поезде он вел себя как-то странно. Ночью не спал, ворочался, вздыхал...
— Разве ты его не знаешь, Алеша? — сказал Петр.— Собственник... Пойдем к нему.
Над лесом в стылой и блеклой синеве стояли облака, по-летнему густые, упругие и белые. Деревья чуть покачивали вершинами, словно тихо толкали их туда, в сторону реки.
На площадке, окутываясь сизым дымом, рокотали моторами машины. Ребята курили, отдыхая. Катя Проталина и Федя разносили бутерброды — ломоть хлеба с котлетой.
Серега Климов сидел на поваленной сосне, сгорбившийся, нелюдимый; бутерброд у Кати не взял, а будто вырвал и, отвернувшись, стал есть. Он видел, как мы лезли по снегу, и ждал нас, еще более сжавшись, не оборачиваясь.
— Серега,— позвал Петр, приблизившись, и хлопнул варежкой по его плечу.
Климов резко, с вывертом крутанулся и вскочил. Небольшие глаза спрятались под лоб, ноздри острого носа напряглись, скулы выперли, кисточки усов в уголках губ встали торчком, как у кота.
— Чего тебе? — крикнул Серега.— Чего вы от меня хотите? Ну, говорите! Утешать пришли, да? К чертовой матери с вашими утешениями!
Петр от неожиданности даже отступил на шаг.
— Что с тобой, Сергей?
— Ничего! Ты позвал меня сюда! Позвал? Заманил, романтик! Я приехал. Где она, твоя романтика? Где, я спрашиваю? Куда ты нас завел? Идем за тобой, как стадо баранов. Замерзнем в сугробах или сдохнем от голода! Я еле ноги таскаю. Хватит! Надоело.
— Не ори,— сказал Петр сдержанно.— Не ори,— повторил он громче и оглянулся на ребят, которые прислушивались к истеричному крику.— Я тебя не тянул сюда — сам вызвался. Я предупреждал: каждый может поступать по доброй воле.
— По доброй? — Серега, прыгнув к Петру, ухнул по пояс в снег.— А кто решение вынес — ехать всей бригадой? Не ты? Послушался, дурак, согласился. Все! Не могу больше. Терпение лопнуло. Устал. Уйду я. Если не уйду — подохну тут...— Он почти ползком выбрался на дорогу. Я попробовал его образумить.
— Сережа, что ты делаешь?
Он оттолкнул меня:
— Отстань!
Резко и неестественно стремительно, чуть-чуть покачиваясь, Серега пошел к машине, где были его вещи, легко вспрыгнул в кузов, нашел свой чемодан. Сергей начал уходить от колонны, сначала очень быстрыми шагами. Потом шаги его стали медленней, и нам была видна одинокая фигура человека на дороге, которую мы проложили. Петр сказал: