А он приходил неведомо когда, уходил бесследно, как галлюцинация.
После его болезни повелось так, что он сразу ложился, а она хлопотала вокруг него, поила его чаем, бегала за папиросами. Сначала потому, что он действительно был слаб, потом — вошло в обычай.
Нехороший обычай.
Люди часто не представляют себе, какое огромное значение в их взаимоотношениях имеет та или другая «обычная поза». Как она отражается в самых тайных глубинах души.
Мужчина, ходящий большими шагами по комнате, заложив руки за спину и круто поворачиваясь на каблуках, какую бы ахинею он при этом ни нес, — он диктует свои директивы, он умница, а тот, кто сидит и слушает, — его душевная поза — приниженность, внимание, робкое любование.
Человек лежит на диване и говорит томно:
— Передайте мне, пожалуйста, спички.
Другой идет за спичками, приносит, подает, если уронит — поднимает. Он служит первому, нежному, хрупкому, будь тот хоть девяносто кило весу, с бычьей шеей.
Человек сидит в кресле, заложив ногу за ногу, чуть-чуть этой заложенной ногой покачивает, медленно затягивается папироской, отпятив вбок подбородок.
Другой — вертится на стуле, вскакивает, ерошит волосы, путает слова.
Душевная поза первого: спокойный, мудрый джентльмен, для которого вопрос давно ясен.
А между тем именно сумбурная беспокойная путаница в его тупой башке так поджаривает пятки его умного и дельного партнера.
И не думайте, что дело здесь просто и чисто внешне.
Нет. У нас есть глубокая психологическая привычка искать за формой обычного для нее содержания, и мы непременно должны сделать некое усилие, «дерзнуть», разбить эту форму, отбросить ее, если почуем, что она лжива, и всегда идем на это «дерзание» с трудом и неохотой.
Если вы встретите осанистого старика с великолепной бородой, мудрыми бровями и репутацией крупного общественного или государственного деятеля — как трудно, как до жестокости тяжело будет вам признать, что перед вами просто старый дурак…
Но — довольно об этом.
Гастон всегда валялся. Наташа вокруг него суетилась.
16
Раздражение является атмосферой всей общественной жизни там, где нет Бога.
Ум большинства женщин служит им больше для того, чтобы защищать их выдумки, нежели доводы разума.
В мастерской начались новости: манекен Вэра укатила в отпуск, прихватив с собой без спроса несколько платьев и купальных костюмов. Прислала из Жуан-ле-Пен довольно наглое письмо, что она это сделала в интересах фирмы, так как будет демонстрировать туалеты на пляже.
Мадам Манель, которая рассчитывала на эти вещи для подготовлявшейся дешевой распродажи, очень расстроилась, а от наглости Вэра даже растерялась.
Когда Наташа рассказала об этой истории Гастону, он деловито задумался и сказал:
— Видишь, как это все просто! Советую тебе сделать то же самое. Мы поедем куда-нибудь купаться, и тебе нужно быть прилично одетой.
— Может быть, тогда лучше попросить у мадам Манель разрешения?
— Ерунда. Если будешь просить — наверное, откажет. Можешь ей потом прислать очень любезное письмецо, что, мол, ее туалеты пользуются большим успехом и ты уже набрала много заказов. Она теперь такая ошалелая, что ничего не разберет и еще сама тебя благодарить станет.
— Отчего ты думаешь, что она ошалелая?
— Ну, вот! Весь Париж знает. Брюнето с ней разошелся. Бедная крошка страдает — ха-ха-ха! Рекомендуй меня в директора, а?
— Мне не нравятся такие шутки, — сказала Наташа.
— Тогда я повторю это серьезно. Так тебе больше понравится?
«Почему я так уродливо связала свою жизнь с этим мальчишкой? — думала Наташа. — Он глуп, он нечестен… Зачем мне все это? Если бы я завела просто пуделя, я не была бы так одинока, как с ним».
Гастон, по-детски надув верхнюю губу, старательно подпиливал ногти. Наташа взглянула на него, и бессмысленная жалость, как теплые слезы, залила ее душу.
— Бедный, заблудившийся мальчик. Госс! Отчего ты сегодня такой бледный? Может быть, ты не ел?
В конце августа Гастон сказал, что должен ехать по делу в Берлин, и предложил Наташе сопровождать его:
— В Берлине я получу деньги, и мы поедем купаться в Остенде. Хочешь? Только сделай махинацию с костюмами, о которой мы говорили. Но не бери ничего вызывающего. Ты должна быть барыней, дамой из лучшего общества. Очень глупо выделывать из себя кокотку — только отпугивать людей.
— Что это ты, точно торговать мной собираешься? — раздраженно сказала Наташа.
Он надулся.
— Ты все понимаешь чрезвычайно глупо.
После этого он скоро ушел и не показывался два дня. И за эти два дня Наташа «одумалась». Действительно — к чему эта русская растяпость? Почему, когда Вэра уволокла костюмы, никто ее не презирает и преступницей не считает? В жизни надо уметь изворачиваться. С чем она поедет в Остенде? С одной пижамой собственного производства и буржуазно пресным полосатеньким трико. Щеголять такой тетенькой рядом с молодым элегантным мальчиком!.. Нет. Риск слишком велик.
Вопрос о костюмах был разрешен быстро и бесповоротно.
На всякий случай она посоветовала Манель в этом году открытой распродажи не делать. Может, раздать кое-что по рукам. Придумала комбинацию: скажет, что сдала выбранные ею туалеты для продажи, а когда вернется из Остенде, возвратит их Манель и скажет, что покупателя не нашла. А может быть, кое-что из платьев и удастся продать по возвращении в Париж через Луизу Ивановну, через Гарибальди.
Гастон все одобрил, но таким тоном, точно удивлялся ее глупости: разве можно, мол, было сделать иначе?
Последнее время с ним было раздражительно скучно.
Стали готовиться к отъезду.
Платья и костюмы отобраны и потихоньку унесены из мастерской. Маленькое сердцебиение, но в общем все сошло гладко.
— Если бы у меня не было такое слабое сердце, мне жилось бы проще.
Прибежала в последний раз Фифиса. Гастон всегда уходил, когда ожидался визит маникюрши. Наташа ценила это как деликатность.
Фифиса, конечно, затарантила и, конечно, больше всего о Любаше.
— Наша-то баронесса какого ерша себе подцепила! Итальянец, маркиз, мужчина, как говорится, во всю щеку, и молодой, и богатый. Глазища черные, круглые, ровно деревенское колесо, морда желтая, что брюква — а хорош! И всюду свои портреты развесил. Как в переднюю войдешь — огромный во весь рост и в шляпе. Улыбается. И в салоне портрет во фраке, и в столовой портрет — сидит на каком-то не то памятнике, не то черт его знает, и яблоки кушает. Это, значит, для столовой. Пошла в ванну руки мыть — и там он. В трико на морском песочке. Я уж даже посмеялась баронессе — чего уж так больно много? А она говорит — это он все сам и приколачивал, сам и развешивал. Такой, значит, уж любитель. Жаль — не все углы обошла, а то бы — хю-хю-хю!.. Ох, грехи! Ей-Богу, обхохочешься.
— Ну, что же, она довольна? — спросила Наташа и подумала: «Может быть, такая-то жизнь и проще, и приятнее…»
— Очень даже довольна. Новый рояль получила и вместе, говорит, романсы поют. Тот-то, ведь, американец, с червем, совсем уж Квазиморда был. А тут она мне с улыбкой на ушко шепотком (она ведь знает, что я никому…): «он мне, говорит, нравится». Ну, что ж, это хорошо. И человек богатый, и нравится. А то у нашей сестры все больше так, что как понравится, так, значит, деньги и вытащил…
Выехали в Берлин как-то безрадостно. Гастон был рассеян, отвечал невпопад. Наташа, усталая и грустная, закрывала глаза и молчала. И даже думать ни о чем не могла. Душа ее свои глаза закрыла тоже.
В Берлине пробыли только сутки. Гастон ушел, едва успев переодеться, и вернулся только к утру.
— Мы сегодня же уедем, — сказал он Наташе. — Поедем в Варнемюнде. Это, говорят, очень хорошенький немецкий пляж. Посидим там дней десять, мне за это время пришлют деньги, и мы сможем поехать в Остенде или Довилль. Хорошо?