— Ну, знаете, этого бояться, так, значит, ни на кого жаловаться нельзя?
— Жалуйтесь, если вам нравятся скандалы, — гордо отрезала Любаша, — а я замужняя женщина и дорожу своей репутацией.
На одну секунду воцарилась тишина.
Не только все молчали, но даже не шевелились.
И вдруг маникюрша будто даже испуганно сказала:
— Ой!
И это «ой» прорвало все заслоны.
Так готовая к линчеванию толпа иногда не может приступить к делу, не хватает ей какого-то возгласа, жеста, чего-то логического или, вернее, художественного — потому что во всех массовых движениях есть свой тайный художественный закон, — не хватает этого «нечто», что дает возможность перейти от настроения к делу.
И вот это «ой» — двинуло.
Первая взвизгнула Гарибальди.
Взвизгнула, выскочила на середину комнаты и согнулась от смеха пополам. За ней раскатилась гусиным гоготом Мордальоновна, заохала маникюрша, затряслась от смеха Наташа, и сама хозяйка, минутку задержавшись, прыснула и повалилась на диван, дрыгая ногами от смеха.
— Ой, не могу! Ой, не могу! — ревела Мордальоновна.
Визг, всхлип, гогот…
Они заражали друг друга смехом, и кто уже было успокоился, подхватывался общей волной.
Длинная Гарибальди, оставаясь посреди комнаты, истерически топала ногами, и все увидели, что башмаки у нее «с чужого плеча», огромные и плоские и загибаются носами, как у Шарло Чаплина. Мордальоновна лежала головой на столе.
И вот на этот визг и вой отворилась дверь, что около рояля, дверь, ведущая в спальню, и оттуда вышел некто, кого Наташа еще ни разу здесь не видела.
Это был высокий костлявый человек, лучше бы всего назвать его «верзилой». Лицо у него было скуластое, и с круглых этих скул, как с гор вода, стекала жидкая русая бороденка, стекала и закручивалась сосулькой на подбородке. Нос, толстый, неровный, торчал, как задранный кулак, над недоуменно приоткрытым ртом.
Одет верзила был в потрепанную непромокайку и шляпу держал в руках. Очевидно, собирался уходить.
Войдя в комнату, где все хохочут, он сначала растерянно оглянулся, потом неожиданно закинул вверх голову и закатился беззвучным смехом, странным, судорожным, словно зевал. Бороденка тряслась, и сам он был трагически смешон, с закрытыми глазами, с задранным носом, с отвалившейся нижней челюстью…
— Грива! — крикнула Любаша.
И, видя недоумение Наташи, прибавила:
— Вы разве незнакомы? Мой муж, Григорий Оттонович, барон фон Вирх. Грива! Закрой рот!
Но барон все еще трясся от смеха, и Наташа с ужасом подумала, что хохочет он, не зная почему, а все-то кругом знают, что тема общего веселья крайне деликатная и именно для него отнюдь не веселая.
Потом Наташа пожала ему руку, и его маленькие сонные глаза мутно скользнули по ее лицу.
— Ну я пошел, — сказал он добродушно и провел пятерней по своим нечесанным прядистым волосам.
— Ладно, голубчик, — сказала Любаша. — Ну, поцелуй Люле ручку и иди.
Он нагнулся к ней, и, когда целовал ей руку, она что-то шептала ему на ухо. Он осклабился и пошел к двери.
— Ну погадайте же, — очнулась Наташа. Барон произвел на нее очень тяжелое впечатление.
— Да разве тут дадут, — проворчала Мордальоновна, шлепнула картами и затянула певучим, как все гадают, голосом. — Ну вот… Что хотите знать, того не узнаете… так, так… три шестерки… дорога будет… И путаница большая. И так выходит, что будете вы по воде к себе домой возвращаться…
— В Россию, что ли? — усмехнулась Наташа.
— А все-таки скажу, бойтесь воды. Ух, бойтесь, бойтесь воды!
— Бойся воды и пей шампанское, — сказала Любаша и вдруг раздраженно закричала: — Ну, господа, нашли тоже время гадать! Ко мне сейчас придут, тут не убрано — это прямо невозможно! Смотрите — жрали ветчину и так все и валяется… Мордальоновна, принесите из кухни тряпку. Где счета от портнихи? Надо счета положить на стол. Фифиса, посмотрите, нет ли в спальной. От Манель. Что?
— Да я говорю, что неловко так сразу, первый раз человек пришел, и вдруг сразу и счета на столе. Поймет, что нарочно приготовили, — урезонивающим тоном протестовала Фифиса.
— Ну что там дурак поймет?
— Дурак! А коли не дурак?
— А не дурак, так тем лучше. Сразу увидит, чего от него ждут. Ну, живо!
Работа закипела. Мордальоновна покорно и даже как будто испуганно вытирала стол, мела пол, дула на крошки. Фифиса носилась вихрем на своих тонких ножках. Никто уже не шутил и не смеялся. Все понимали, что с забавами и хихиканьем покончено, что надо готовиться к приступу, чтобы враг не застал врасплох.
Любаша, с лицом сосредоточенным и сразу до неузнаваемости постаревшим, руководила работами. Ее выслушивали почтительно, забыв о всякой фамильярности.
— Мне, как же, — надеть передник? — спросила Фифиса.
— Да, пожалуй, лучше в переднике. Если найдется чистый… И когда впустите, попросите подождать и пойдете мне доложить. Поняли?
— Поняла-с.
— А Мордальоновна будет здесь сидеть с картами. Счета нашли?
— Здесь-с. Вот я на столе положила, как приказали.
Наташа встала.
— Я ухожу.
И вдруг вспомнила:
— Да, я ведь пришла спросить — не знаете ли вы адрес Шуры Дунаевой? Танцовщицы.
— Ах, Шуры-Муры? Господа, кто знает адрес Шуры-Муры?
— Я знаю, — отозвалась Фифиса. — Они обе живут в отельчике на Клиши. Улица Клиши, номер пятый.
— Спасибо.
Наташа подошла к Любаше, чтобы поцеловать ее на прощание.
— Ах, Боже мой! — вдруг вскрикнула та. — Вино забыли! Фифиса, беги скорее за порто. Бутылку порто. Нет, внизу больше не дают. Беги через улицу и купи на деньги. И возьми бисквитов. Мордальоновна, приготовь стаканчики, да живее! Он каждую минуту может прийти. Фифиса! Вот тебе деньги.
И в то время, как Наташа, чувствуя, что мешает, и торопясь уйти, целовала ее в щеку, она вынула из сумочки единственный бывший в ней денежный знак — сложенную вчетверо стофранковку и протянула ее Фифисе. Рука ее, сверкая огромным бриллиантом кольца, была мгновение так близко от лица Наташи, что ошибиться Наташа никак не могла. То, что она увидела, было ясно и показаться не могло: она увидела на сложенной вчетверо стофранковке яркое зеленое пятно.
7
Наташа особой любовью среди своих приятельниц не пользовалась. Ее считали глуповатой, неинтересной, ничего не обещающей. Прозвище, которое к ней приклеили и о котором она, к счастью для себя, не догадывалась, хорошо определяло отношение к ней. Ее называли «восточная кобылица».
На лошадь она, между прочим, совсем не была похожа: среднего роста, стройная, с движениями легкими и мягкими, с лицом совсем уж не лошадиным, недлинным, с темными тихими глазами. Но, странное дело, — прозвище это все-таки подходило к ней. Может быть, определяло какой-то душевный склад ее. Объяснить это трудно. Так, например, почему одному человеку «идет» имя Александр, а другому Сергей? Чем вы это объясните? Какие данные и приметы должны быть у того и у другого? Как определить? А между тем это так.
Красивой Наташу признавали все. Но нравилась она мало кому.
— Неинтересна.
— Скучная.
И действительно, ей было на свете скучновато. Точно всегда была она не на своем месте. В буржуазном обществе чувствовала себя богемой, в среде богемы сжималась и смущалась. Было в ней что-то стародевское, хотя во время революции была она месяца три замужем за бывшим помещиком. Во время эвакуации они потеряли друг друга, да Наташа и не горевала об этом. Не по легкомыслию, а потому, что в то безумное время многие так истерически сходились от страха одиночества, от предсмертной тоски, когда нужно, чтобы был хоть кто-нибудь, кому можно сказать:
— Мне страшно!
И можно сказать:
— Прощай!
Находили друг друга, не ища, сходились, расходились, и, уходя, ни один не смотрел вслед другому…
После мужа были у Наташи романы, короткие и скучные, и ни один из этих случайно подошедших к ней людей не искал тепла, близости душевной, ни один не рассказывал с грустью и нежностью о годах своего детства, не каялся со сладким стыдом в былых увлечениях. К близости с ней относились, как к остановке на маленькой почтовой станции. Едет человек на перекладных, ждет, пока перепрягут лошадей, и знает, что сейчас же и дальше. Так не распаковывать же на такой короткий срок своих чемоданов!..