Я старался не поддаваться волнению, но оно поглотило меня и, казалось, ползало по коже, подрагивало в груди, перехватывало горло.
— Нет, — испуганно промямлил Кузнечик, обескураженный моей откровенностью.
— Вы давились неделями с голода, да так, чтобы запах пищи сводил с ума?! — меня колотила неудержимая дрожь. — Вы спали в подвалах и на чердаках с крысами? Вы знаете, сколько раз я был на грани самоубийства? — выпалил я. — Если бы не Комар, меня бы уже давно не было в живых. Не трогайте меня, Виктор Анатольевич, — устало произнес я. — Оставьте в покое. Присматривайте за другими, я, по сравнению с ними, божий одуванчик.
Вытянутое лицо Кузнечика не выражало ничего, кроме сильнейшего потрясения. На его лице нервно подрагивал мускул. Я ощущал себя выжатым и опустошенным, мне больше не хотелось видеть Кузнечика.
Выйдя на улицу, я встретился с тем большим миром, о котором меня так предупреждал Комар. Судя по неприязненным взглядам прохожих, он был настроен ко мне враждебно, и я понял, что совсем забыл о существовании этого мира, о его неиссякаемой способности ненавидеть и разрушать.
— Не ходи больше в Пентагон, плюнь на него! — потребовал Валерка.
— Все будут считать, что я струсил.
— Тебя это так волнует?!
— Да! — коротко ответил я, всем своим видом показывая, что больше не хочу никаких вопросов. — Я никому не позволю себя чморить!
— Мне страшно, — вдруг признался Валерка.
— Чего ты боишься?
— Что не успею тебе прийти вовремя на помощь, — Валерка был смущен своим признанием. — Ты — это все, что у меня есть.
— Я это запомню и запишу себе в дневник, — с признательностью ответил я.
И было хорошо, очень хорошо, оттого что мы нашли друг друга и дорожили друг другом. Словами этого не выразить, это надо пережить. Мы сидели и молчали, и нам было хорошо.
В апреле было слякотно, особенно развезло грязь в Бич-граде. С голубизной Пентагон вроде бы поуспокоился. Какие-то пустые порой хлопоты забивали день. После разговоров с тренером и Айседорой я почувствовал отчуждение и не мог его в себе пересилить. Когда-то они были для меня очень близкими людьми. Я наивно полагал, что они должны были в моем споре с усыновителями стать на мою сторону, потому что, прежде всего, я несовершеннолетний ребенок. Поддержка ими другой стороны была мной признана как их предательство, а с предателями я не встречаюсь и не контактирую. И все же Айседору я встретил на улице, она меня увидела первая и окликнула. Я остановился и дождался, когда она подойдет ко мне. Она вся была какая-то потускневшая — словно какой-то холод сковал ее.
— Как твои дела? — поинтересовалась она.
— Живу, — коротко ответил я.
Айседора почувствовала мое нежелание распространяться на эту тему и заговорила о другом.
— Обижаешься на меня, что струсила и не пустила к себе.
— Я что вам, родной сын? — мое лицо скривила снисходительная ехидная улыбка. — Я вам никто, почему же тогда вы должны меня пускать к себе?
Айседора поняла мой насмешливый тон.
— Извини, Женя, я ведь правда хотела как лучше, — она произнесла эти слова очень непосредственно, с грустной понимающей улыбкой, словно каялась, и это подкупило и смутило меня. Я понял, что нельзя себя так высокомерно вести с Айседорой, потому что она страдает.
— Ладно вам, Айседора Михайловна, — совестливо произнес я. — Все нормально, правда!
Она улыбнулась. Улыбка была искренней, но усталой: в ней не было прежнего веселого озорства.
— Ты что — навсегда забросил танцы? — и она напряженно посмотрела на меня. Не знаю, но я вдруг понял, что для этой одинокой стареющей женщины мы ее дети, и она, как курица-наседка, за каждого из нас болеет. Я знал, что она переживает за меня, она даже несколько раз пыталась выловить меня в школе, но я каждый раз ускользал, как уж.
— Не бросай, Женя, танцы, — как молитву произнесла она.
— Я приду, — клятвенно пообещал, — завтра же.
В ее глазах появился свет. Она обласкала меня своей печальной, удивительно сердечной улыбкой. Напряженность, которая появилась в начале разговора, исчезла, испарилась, и так легко стало на душе.
— И друга своего прихвати, я о нем очень наслышана.
— Хорошо, — я широко улыбнулся.
Разошлись мы как лучшие друзья. Я бежал домой, пританцовывая. “Я снова буду танцевать!” — безудержно-радостно неслось в голове.
В начале апреля Валерка снова исчез, сказал, ненадолго. Его не было три дня. Каждый раз, когда я приходил после школы к нему домой, пьяный отчим материл меня последними словами, самое безобидное из которых было “чухло”. Я терпел, потому что идти мне было некуда. Комар заявился на четвертый день с подбитым глазом. От него за километр несло спиртным. Как побитая собака, он шарахался, шатаясь, по комнате, нервируя меня своим видом.
— Не смотри на меня так, как будто я тебе жизнь должен, — выламывался Комар.
Я понимал, что он специально провоцирует меня, чтобы не объясняться, так легче: нахамить, а потом — будь что будет.
— Я тебе ничего не должен, — все больше и больше раздражался Комар. — И вообще, вали из моего дома. — Он брызгал слюной, скулы нервно подрагивали, а мышцы рук и шеи, казалось, вот-вот лопнут от напряжения.
— Уйду, если ты этого хочешь, — огрызнулся я.
Меня лихорадило, когда Комар приходил под градусом. Это случалось не часто, но случалось, и в такие моменты он становился невыносимым.
— Иди-ка ты знаешь куда, Тихий, — незлобно промямлил Комар.
Он в обуви дошел до дивана и, не раздеваясь, тяжело плюхнулся на него. Его черные как смоль волосы и брови резко контрастировали с мертвенной белизной лица. Комар достал из кармана куртки недопитую бутылку вина и отхлебнул из нее.
— Комар, — возмутился я, — и так насинячился, лыка не вяжешь.
— Тебе какое дело? — пьяно огрызнулся Комар. — Ты же у нас весь такой чистенький, куда мне до тебя.
— Комар, — взорвался я. — Закрой варежку, или я уйду и больше не приду, слово пацана! — я бросил на Комара до крайности оскорбленный взгляд.
И произошло необъяснимое. Валерка засмеялся горьким смехом. Его бледное лицо сделалось сизо-лиловым, как у мертвеца.
— Если бы ты знал, Тихий, как мне дерьмово, и так каждый раз!
Я нерешительно поглядел на умоляющее лицо Комара. Через минуту он отключился. Я раздел его. Из кармана джинсов выпали деньги, мне было противно к ним прикасаться. Я догадывался, как они заработаны. Комар во сне стонал. Презрение и жалость сдавили мое сердце. Я не мог определить, чего было больше — презрения или жалости.
Несколько дней мы держались друг с другом предельно учтиво-холодно, словно заранее договорились. Комар, чувствуя свою вину, ходил вокруг да около меня, наконец, набрался решимости.
— Надо поговорить, — выдавил он из себя. Челюстные мышцы его ходили вверх-вниз, как будто он что-то жевал.
— О чем?
— О нас.
— Разве мы есть, — я в упор смотрел на Комара. — Ты собирался меня выставить на улицу, как помойное ведро.
Комар соорудил вымученную улыбку, больше походившую на гримасу.
— Я был пьяный, — оправдывался Валерка, вид у него был потерянный. — Не соображал, что делал.
— Меньше пить надо, — уже более миролюбиво произнес я.
— Мне было плохо не из-за водки, — Комар состроил умоляющую физиономию, чтобы я перестал капать ему на мозги, потому что он и так раскаивается, но я сделал вид, что ничего не заметил, и продолжил в том же обвиняющем тоне давить на психику Комару.
— Тебя никто не заставлял идти и промышлять в этой проклятой Санта-Барбаре!
— У нас деньги закончились, — с трудом сказал Валерка. — Это была жизненная необходимость.
Втихую от Комара я пробовал найти работу, но это было нереально. Я даже ходил к директрисе школы, просил, чтобы она устроила уборщиком. Мне не западло было мыть полы, но директриса только развела руками. Вся моя беда заключалась в том, что я был несовершеннолетним.
— Тихий, — голос Валерки запнулся, чувствовалось, что он был в напряжении, — ты только не уходи. У меня никогда не было такого друга и вряд ли будет, — Комар нервно сглотнул слюну.