— Мои волосы, что хочу, то с ними и делаю, — окрысился я.
— Евгений, нельзя таким непозволительным тоном разговаривать с матерью, — заступилась женщина, сидевшая рядом с капитаншей. Потом мне сказали, что она представитель опеки.
— Здесь нет моей матери! — коротко и жестко ответил я.
В воцарившейся тишине явственно ощущалась открытая враждебность, исходившая от усыновительницы, сидевшей обособленно от остальных — в круглом кресле, посередине кабинета. Она обвела взглядом поочередно всех. Тишину нарушила директриса.
— Евгений, ты собираешься возвращаться домой?
— Я к ним не вернусь! — машинально сказал я. Во рту у меня все пересохло. Я чувствовал, как в жилах у меня стучат месяцы, если не годы, ненависти к усыновителям, особенно к ней.
В кабинете снова воцарилась тягостная тишина.
— Хорошо, Женя, — начала разговор капитанша. — Ты сейчас временно проживаешь у своего одноклассника Валерия Комарова, правильно? — уточнила она.
— Да, — кивнул я головой.
— Твои родители обратились в органы опеки, чтобы тебя поместили в детский дом. Они хотят оформить официально разусыновление, что ты на это скажешь? — спросила меня женщина из опеки.
— Я согласен, — не задумываясь, ответил я. — Детдом — так детдом, только дайте закончить восьмой класс.
Я видел недоверчивые глаза теток.
— Ты это серьезно? — первой спросила меня директриса, она даже сняла очки.
— У меня есть выбор?
Снова в кабинете воцарилась тишина. Я грустно улыбнулся комиссии, мол, понимаю вас, но кому сейчас легко.
— Маргарита Ивановна, Иван Николаевич, что вы скажете? — негромко спросила женщина-милиционер.
— А что мы? — выпалила усыновительница. — Он сам все уже решил, — она с ненавистью посмотрела на меня. — Хочет идти в детдом, пусть идет!
Вот так решилась моя судьба. Меня беспокоила только предстоящая разлука с Комаром. Через два дня наступил тот самый день, который сделал меня хромоножкой и круто изменил мою жизнь. Теперь я знаю: всю нашу жизнь может перевернуть один миг, только мы не знаем, когда он придет.
Вас интересует, как я стал хромоножкой? Особого секрета в этом нет, тем более что я обещал все рассказать, значит, рассказать и про тот день.
До конца четвертой четверти оставалось каких-то несчастных три недели, с учетом выходных и проходных — еще меньше. Дыхание приближающихся летних каникул пьянило не только детские умы, но и кружило учительские головы. Хандра охватила всех. Это и сказалось на определенной снисходительности двух сторон друг к дружке. Лично я учился через пень-колоду.
В тот злополучный день после уроков мы с Комаром дежурили по классу. Я, не торопясь, вымыл пол, Валерка пошел выносить ведро, осталось проверить окна и закрыть их на шпингалеты, так как на улице собирался дождь. Я вскочил на подоконник, в этот момент в класс вошел Буек и за ним вся его компания, среди них был и Элл, именно он закрыл дверь за собой.
Ухмыляющаяся физиономия Буйка приближалась ко мне. Я понимал, что нахожусь в ловушке. В Пентагоне никого, хоть заорись, еще неизвестно, какая толпа осталась за дверью.
— Тихий, мы готовы, — Буек зловеще оскалился. — Ты нам обещал райское наслаждение.
— Отвали, — мой голос дрожал от напряжения.
Буек засмеялся громким, вызывающим, исступленным смехом. Я понял, что сейчас произойдет, и внутренне приготовился к бою не на жизнь, а на смерть.
— На пол его! — резко и злобно скомандовал Буек. — Сегодня повеселимся над Тихим от души, по полной программе.
Я получил несколько сильных ударов по лицу, из носа потекла кровь, в горле стало солоно. Удар по почкам свалил меня на пол. Чья-то рука зажала мой рот, мне ничего другого не оставалось, как изо всей силы вцепиться в нее зубами.
Раздался дикий крик:
— Ах ты, пидар!
И все же мне удалось вырваться. Я вскочил на спасительный подоконник и открыл фрамугу большого окна. Рубашка на мне была разорвана, лицо, грудь в крови, подбитым глазом я видел смутные очертания класса и силуэты мучителей, застывших от неожиданности на месте. Страха во мне не было ни капельки. Впервые за долгое время я почувствовал спокойствие. Быть может, оттого что решил, что все кончено и нет смысла беспокоиться о том, чего уже никогда не случится.
— Подойдете хоть на метр, я прыгну вниз, — пригрозил я. — Мне терять нечего!
— Напугал, — злорадная улыбка замерла на губах Буйка, и он сделал роковой шаг к подоконнику, сняв тем самым напряжение с остальных. Моим единственным спасением оставалось окно. Страшно не было, напротив, я почувствовал необъяснимую легкость, словно освобождался от чего-то такого, от чего никак не мог освободиться раньше.
— Пошли вы все… — и я оторвал руку от рамы…
Дальше туман…
Очнулся я в снежном царстве: высокий белый потолок, белые стены, матовое окно, с неприязнью глядящее на меня. Я, наверное, силился подняться, но что-то тяжелое придавило грудь, и надо мной нависло огромное лицо в марлевой повязке. Я вскрикнул: “Мама!” — и потом стало опять темно.
Когда я проснулся, от боли чуть не вскрикнул. Глаза открывать не хотелось. Свет в палате был приглушен, и я был уверен, что сейчас еще ночь, и значит, я не мог проспать долго. Потом выяснилось, что я проспал двое суток напролет.
Тот день меня не сломил, напротив, закалил, зачеркнул навсегда живущий во мне страх. Мне уже нечего было бояться и нечего терять. Я давно понял: люди боятся, когда есть что терять. Комар лежал в соседней палате. Ему буйковские шестерки сломали два ребра и руку, когда он рвался к двери спасать меня.
Перед ужином зашла медсестра и сказала, что ко мне пришел отец.
— Не хочу его видеть, — выдавил я из себя.
— Понимаю, что у вас не самые лучшие отношения, но он отец, — медсестра с укором посмотрела на меня.
Отец, осунувшийся и состарившийся, приблизился ко мне. Я заметил, что его глаза были влажными. Мы смотрели друг на друга.
— Как ты себя чувствуешь? — прошептал он надтреснутым голосом.
Я молчал.
Он что-то еще говорил, но я не вслушивался особо в его словесный поток, я просто разглядывал его. И вдруг мне стало безумно жалко его. Передо мной лепетал пятидесятилетний старик. У него никогда не было детей, судьба ему подарила меня. Не бог весть что, но на безрыбье и рак рыба. У него был сын, и он от него отказался, потому что всю жизнь был подкаблучником своей жены. И даже сейчас в больницу пришел втихую от нее. Мне так хотелось обо всем этом ему сказать, но говорить было невыносимо больно.
— Видишь, к чему приводит самостоятельность, — доказывал он. — Если бы ты пришел, извинился за свое поведение, ничего бы этого не было.
— Я не уходил из дома, — меня уже била истерика, — чего вы от меня хотите, что вы меня мучаете?!
— Прости, — вдруг прошептал отец, голос его дрогнул. — Прости! Ты мой единственный сын, и я тебя люблю, — по его щекам потекли слезы.
Я молчал, сбитый с толку, вся моя ненависть вмиг куда-то улетучилась.
— Папа, — говорить было пыткой, я не смог сдержать слез. — Почему ты мне этого раньше не говорил?
Несмотря на все мое смятение, я с удивлением вдруг понял, что отец мой всегда много страдал и сильно мучается в эту минуту.
— Я виноват в том, что с тобой произошло. Я слишком слабохарактерный.
Он стал оправдываться, я плохо его слушал. В глубине души я понимал, что никогда мы с ним откровеннее не говорили и такого больше не повторится. Я твердо знал, что о произошедшем со мной он не должен знать. Я прекрасно понимал, что это наш с ним последний разговор, так оно и оказалось. Дверь палаты открылась, и на пороге нарисовалась фигура усыновительницы, вид у нее был не располагающий к сентиментальности.
— Ты опозорил нас на весь город, — начала она от двери. — Другие дети, как дети, ты же вечный позор нашей семьи!
Я с надеждой посмотрел на отца, но тот весь сразу как-то скукожился, уменьшился в размерах, и у меня снова проснулась неприязнь к нему за его бесхребетность.