– Тьфу ты, вот незадача, – расстроился Упырь.

Он так устал и ослаб, что с трудом волочил ноги. В голове его начали роиться странные мысли. Боязнь умереть от голода в студёной тайге заставляла ушкуйника лихорадочно соображать. Иногда ему казалось, что лучше вернуться к югорцам и отдать им Бабу. Они ведь не знают, кто её украл, могут счесть его спасителем идолицы и даже наградить. Но жадность брала своё, и Упырь отгонял от себя коварную мыслишку.

Иногда ему думалось, что можно пойти к своим – наверняка они ещё сидят в своём стане. Если новгородцы заполучат в свои руки Золотую Бабу, то на радостях позабудут обо всём на свете и не станут задавать лишних вопросов. Так думал Упырь, изведённый до предела неотступным голодом и холодом.

По ночам его преследовали видения. Ему снилась еда, много еды, но всякий раз, когда он хотел схватить её, приходил кто-то и отнимал у него пищу. Горько и обидно было ему видеть, как другие лопаются от жира, а он грызёт кору и пьёт растаявший снег. Иногда в вечернем сумраке мерещились вятшие люди: Яков Прокшинич, Сбыслав Волосовиц, Ядрей. Они выходили из-за деревьев, смотрели на него укоризненно, словно он ограбил их или убил. Упырь истово крестился, лепеча посиневшими губами: «Свят, свят», и призраки таяли в морозном воздухе. Несколько раз ему представлялся Буслай: сотник вставал у него на пути и сурово грозил шестопёром.

– Забрал Бабу-то. Не поделился с товарищами.

– Моя эта Баба, – огрызался Упырь. – Сами виноваты, что не удержали её. А теперь неча пенять.

– Не по братски это. Не по людски.

– Ты мне ещё о братстве будешь молвить! Сам всю жизнь у других отнимал, ни с кем не делился…

– Врёшь ты, Упырька. Я правду ушкуйную свято блюду. Никому от меня обиды не было.

– А кто смердов боярских бить велел? Кто хабар делил, пока вятшие у югорцев пировали?

– Что мне до вятших? Они – чужие. У них и без того добра навалом. Своего не упустят. А ты-то ведь – наш, посадский. И не совестно тебе от товарищей своих добычу таить?

– Совестно было бы, кабы кто другой её взял, а я у него из-под носа умыкнул. А тут всё иначе. Я за эту идолицу на смерть шёл, голову подставлял. Если бы схватили меня, на месте б растерзали. Так что я в своём праве.

– Ублюдок ты. Овца паршивая, – говорил Буслай и удалялся.

На смену ему приходил Савелий, смотрел исподлобья, качал головой.

– Что пялишься? – злобно спрашивал Упырь. – Дуешься, что убил я тебя? А ты-то сам не так ли точно хотел со мной поступить?

– По себе людей меряешь, Упырька. Я-то к тебе злых мыслей не питал.

– А почто Бабой Золотой делиться не хотел? Разве ж не я её добывал?

– А разве спасённой жизни тебе мало? Другую награду хотел? Забыл уже, кто тебя из югорских лап вызволил?

– А ты меня полоном-то не попрекай. Сам-то как его избежал? Товарищей своих предал, а меня в тёмных кознях уличаешь!

– Товарищей предал, а тебя спас. Неужто нет в тебе благодарности?

– Спас-то не из любви, а из расчёта. И неча ангелом прикидываться. Такой же ты козлище, как все мы.

– Такой же, да не такой. Я своих благодетелей не умерщвлял. Югорцам в руки лишь недругов предал. А ты меня, спасителя своего, убил. Гореть тебе за то в геенне огненной.

– Оба там будем. Я – за злодейство своё, а ты – за мерзость, которую по земле рассыпал щедро. Из-за тебя войско наше под стенами града югорского полегло. Кабы не ты, жили бы сейчас и воевода с попом, и боярин Яков, и те молодцы, которых чудины на площади перерезали. На твоей совести всё это.

– Моими грехами свои прикрыть хочешь? – вопрошал Савелий.

– Вздор порешь. Говорю, что ничем ты не лучше меня, Савка. Я, может, и поднял на тебя руку, да только на одного тебя. А ты десятки удальцов загубил. Нет тебе прощения.

– И тебе они не отмолятся, – мрачно обещал Савелий и растворялся во тьме.

Эти и другие разговоры частенько снились Упырю, пока он спал на лапнике возле тлеющих угольев, прикрывшись дерюжным мешком и ветками. Не иначе, югорские духи смущали его, наводили страх, пытаясь выманить идолицу. Упрямство и алчность помогали ему не сломаться, но пришёл день, когда начали тухнуть и они. Адское мление набирало сил; прежде могучее лишь ночью, оно начало являться Упырю и днём. Ушкуйник упрямо шёл вперёд, твердя заговор от нечистой силы:

– Плакун, Плакун! Плакал ты долго, а выплакал мало. Не катись твои слёзы по чистому полю, не разносись твой вой по синему морю, будь ты страшен бесам и полубесам, старым ведьмам киевским, а не дадут тебе покорища, утопи их в слезах, да убегут от твоего позорища, замкни в ямы преисподние. Будь моё слово при тебе крепко и твёрдо век веком.

Демоны сигали с ветки на ветку, визжали и охали, но приближаться не смели, держась где-то на границе обзора. Лишь когда темнело, из-за облепленных заледеневшими лишайниками стволов вылезали огромные мохнатые существа с треугольными головами и когтистыми лапами, они рычали, стонали, наводили на ушкуйника чары, но Упырь, прижав к себе мешок с Золотой Бабой, лихорадочно бормотал молитвы и старался не глядеть на них. Ветки поскрипывали, качаясь под весом собакоголовых птиц. Взмахивая крыльями, они разевали клювы и пронзительно каркали. Под еловыми комлями шевелилась земля, деревья высовывали наружу корни, шевелили ими, перекручивали, словно силились дотянуться до Упыря.

– Отдай, отдай, – нашёптывали бестелесные голоса.

– Нет. Никогда, – отвечал ушкуйник, обхватывая обеими руками изваяние.

– Не отдашь?

– Не отдам.

– Пропадёшь, – шелестели голоса.

– Всё равно не отдам.

И тогда являлся убитый пам в окровавленных одеждах, печально смотрел на обезумевшего ратника и, вздыхая, разевал рот в беззвучном вопле.

– Не взять меня вам! – отбрехивался Упырь. – Мой Господь завсегда ваших демонов поборет.

Он хихикал как сумасшедший, а помутнённый от голода и усталости разум подкидывал ему образы один страшнее другого. То ему казалось, что он проваливается в выгребную яму, то представлялось, будто с него заживо сдирают кожу, то мерещилось, что его грызёт собачья свора.

– Отдай, отдай, – навязчиво шептали голоса.

– Не отдам, – хрипел ушкуйник, упрямо пробивая себе дорогу к Камню.

– Тогда жди волкодлака.

И действительно скоро явился волкодлак. Он выскочил из соснового бурелома на луговину и, сделав два шага навстречу Упырю, остановился. Холка его трепетала и ершилась от голодного вожделения, в горле угрожающе урчало, а лапы, глубоко проминая снег, оставляли в нём чёткие выщербины от когтей. Упырь замер. «Неужто смерть моя пришла? – подумал он. – Или это – очередной бес, пришедший устрашить меня?». Он прошептал молитву и на всякий случай извлёк из чехла нож. Руки его тряслись от слабости, перед глазами всё плыло, верёвка от мешка стягивала шею. Волк оскалился и боком двинулся по краю луговины, явно готовясь к прыжку. Упырь не сводил с него глаз, неловко поворачиваясь вслед за хищником. «Волкодлак, – всплыло у него в памяти. – Ежели это – волкодлак, то нож против него не поможет. Тут надобен крест». Эта безнадёжная мысль промелькнула в голове и потухла, не пробудив даже страха. Всё умерло в Упыре, кроме отчаянного желания жить, но даже и это желание проявлялось в нём с каким-то запозданием, с безразличием каким-то, будто и не о нём шла речь, а о ком-то другом, чужом и неважном. А зверь вдруг издал короткий рык и, присев на мгновение, наскочил на Упыря. Ушкуйник не мог увернуться – лыжи мешали. Нож вылетел у него из руки, мешок соскользнул с шеи, а сам он оказался придавлен тяжёлым мохнатым телом. Горящие алчные глаза нависли над ним, мощные зубы заклацали где-то над самым ухом. Упырь забился в звериных объятиях, заворочался, пытаясь скинуть с себя эту тушу, но волк был куда сильнее. Он раздирал когтями одежду русича и больно драл грудь; он наваливался на ушкуйника всем своим весом и тянулся клыками к горлу. Красная пелена начала застилать взор Упыря, в ушах зазвенело, руки и ноги налились кровью. «Неужто всё? – думал он. – Неужто конец?». Волчьи зубы уже готовы были сомкнуться на его глотке, но зверь вдруг отчего-то замер. Отвернув морду, он засопел, бросил ушкуйника и сиганул к мешку. Вытолкал оттуда золотую идолицу, уставился на неё, а потом вдруг завыл, словно узнал её. Оборвав вой, ощерился, посмотрел недобро на лежащего человека и опять придавил его всем лапами. Дико заорал Упырь, выгибаясь от боли, когда волк принялся рвать его плоть зубами. Краем глаза увидел он обрывки собственной кожи, разбросанные тут и там. На снегу пшеном разлетелись красные капли. Нестерпимая мука выдавила слёзы из полуослепших глаз. Упырь застонал, моля Господа о смерти, но тут откуда-то донёсся глухой свист, и волк, захрипев, повалился на землю. В боку его торчала стрела. Суча лапами и плюясь пеной, зверь тихонько заскулил. Упырь отвернул от него лицо. Под размашистой веткой беломошника стоял лучник-чудин. Лицо его показалось ушкуйнику смутно знакомым, но разум был так измучен болью и голодом, что он уже не успевал припомнить, кто это такой. Затухающим взором он видел, как лучник приблизился к нему, потоптался, внимательно глядя в глаза, затем подступил к волку и, что-то сказав на своём языке, достал из-за пояса топор. Сил повернуть голову у истекающего кровью новгородца уже не было. Краем глаза он заметил, как чудин взмахнул топором, наклонился, поднял отрубленную голову зверя. Тут пелена окончательно накрыла русича, и он понял, что скоро предстанет перед Господом. Страх умереть без исповеди, на какой-то богом забытой луговине, заставил его из последних сил выблевать из себя слова:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: